Что за напасть поразила мою любимую землю? Сколько немых слез, пролитых из нежных глаз наших женщин, оросило ее?
К тебе, мой недруг, мысленно обращаюсь с вопросом: задумывался ли ты когда-нибудь в своей короткой и отчаянной жизни, чьи слезы горше и солонее – те, что обронила на камни мостовой моя мать, оплакивая меня, или те, которыми плакала по тебе твоя мать?
Я думаю, плач матери по убитому сыну, кем бы он ни был, – всегда выражение жестокой душевной боли.
Когда я размышляю вновь и вновь о горючих и уже напрасных слезах своей матери, сердце сжимается от тоски, ведь я знаю, что твоя грустная судьба отныне неотделима от моей.
Эта невыносимая боль будет камнем лежать у нас на сердце, и мы будем отчаянно метаться в поисках хоть какого-то разумного объяснения происходящему. Но разум подведет нас, и отыщется лишь зыбкое оправдание, будто мы убивали ради… мести.
И с каждым днем мы все глубже станем погружаться в это бездонное море печали.
Лай собак вдалеке нарушает мой чуткий сон: еще одна тягучая и однообразная ночь моего убогого существования.
Открываю глаза. Темноту камеры едва рассеивает треугольник тусклого света.
Собаки не смолкают. Должно быть, это бродячий пес воет на луну. Или сука, потерявшая своих щенят.
Вспоминаю случай из школьных лет, и на губах появляется горькая улыбка.
Закрываю глаза и вижу, как тридцать лет назад, словно в другой жизни, такая же сука лаяла, высунув голову из своего логова. Потом перевела дух и стала беспокойно озираться вокруг. Собака вылезла из норы, юркнула обратно и сновала так еще некоторое время, точно в нерешительности; наконец, выскочила и понеслась прочь.
Уже около часа мы с Тино Манчино, Тото Фимминеддой и Нелло Гроссо ждали этого момента, притаившись за горным хребтом.
Я бегом спустился к норе, ребята за мной. Сунув руку в дыру, я вытащил щенка, тот жалобно заскулил. Я препоручил его Нелло, снова засунул руку в нору, вытащил второго щенка и передал его Тино.
Третий щенок никак не давался в руки. Он забился глубоко в логово, и мне едва удавалось нащупать его.
“Черт возьми, нужно торопиться. Если сука вернется, она порвет нас всех на куски”, – подумал я.
Я заглянул в нору и попытался различить в темноте хоть что-то, а вскоре услышал за спиной крики Гроссо:
– Шевелись, твою мать! Она возвращается!
Я быстро вскочил, оставив в покое третьего щенка, выхватил у товарищей двух первых и затолкал их обратно: нужно было уносить ноги. Но вскарабкаться по почти отвесному склону горы и убежать от разозленной зверюги было нелегко, хотя я надеялся, что, если мы вернем щенков матери, она не станет нас преследовать.
Мне не раз доводилось красть щенков. Но в тот день все пошло наперекосяк. Сука разъярилась и не хотела отпускать нас так просто.
Вдруг Тото поскользнулся и покатился вниз, ударяясь о каждый острый выступ склона.
“Проклятье, – подумал я. – Теперь этот придурок расшибется”.
Он ныл с самого начала, просился домой, боялся, что собака вернется. Тото всегда чего-нибудь боялся.
Я повернул назад, чтобы выручить его и оттащить в безопасное место. Оказавшись рядом с Тото, вопящим от боли, я попытался успокоить его.
Сука стояла, наблюдая за этой сценой. Всем своим видом она будто бы хотела сказать: “Только посмотрите на этих дураков!” К счастью, она отказалась от преследования, развернулась и пошла к своим щенятам.
Мимо проезжал друг моего отца: он направлялся на работу. Тото был весь в крови, он сломал ногу и кисть, не говоря уже о ссадинах по всему телу. Друг отца погрузил Тото в машину, чтобы отвезти его в больницу, но прежде успел бросить на меня уничтожающий взгляд и заметить: “Как всегда ты, Сорняк…”
Сор, Сорняк было моим прозвищем.