Небо над Байкалом… Оно опять снилось тебе — это безмерное небо и, забытый всеми среди глухих сибирских лесов на берегу удивительно чистого озера, разрушенный монастырь. Когда-то большой и красивый, как устремленный в водную даль корабль, храм его был разбит пушечным обстрелом безбожного времени; высокая, без крестов, башня стала похожа на маяк, смотрящий далеко поверх водной пустыни. Не осталось ничего от стен монастырской крепости, рядом с обителью-кораблем выросли деревья и кусты, меж которых щипали траву потерянные козы, пугливо кося на черные полости храма. По утрам наплывал туман, и тогда монастырь сливался с озером, плыл по нему, гордо сверкая над низким облаком уходившей к солнцу башней. Ее разбитая глава слабо звенела отсутствующим колоколом — а может, то бренчал козий колокольчик — словно этим звоном кто-то вспоминал и оплакивал все прошедшее. Быть может, это был ты, чья душа тосковала в неволе, жаждая простора и высоты великого неба, милостью Божией охраняющего этот мир — озеро, горы, старый монастырь…
* * *
В тишину ночного барака лишь изредка доносились лай собак и нервное нытье тревожных сигналов охраны. Тяжелое дыхание сотни нездоровых тел в тесном помещении как бы сливалось в общий стон. Оловянный свет лампочки у входа в спальное помещение покрывал истертые половицы, тесные ряды двухъярусных кроватей, раскиданные во сне руки и ноги осужденных.
Среди спящих мучился бессонницей Вадим Безродный. В долгие месяцы неволи он часто просыпался и сидел до утра, вспоминая какие-то полусны, в которых ему виделись глухие леса, по которым он бродил, и высоченные горы, на которые он упрямо взбирался, чтобы подняться до неба и увидеть край земли. Но края не было видно, земля была бесконечной, это его удивляло, и он просыпался.
В каждую такую бессонницу к нему приходил и ютился в ногах отрядный кот Лопух. Вадим любил его за ленивый и доверчивый ко всем кошачий взгляд. «Хорошо тебе, большеухому, сытно и тепло. И не ведаешь, что живешь в тюрьме». Лопух тихо урчал, подрагивая чутким ухом на резкий скрип кроватей.
Где-то за окном барака доносилось глухое и тоскливое: «Ы-ааа, у-ыыы» — это Прошка из соседнего отряда. Прошка не спал по ночам, заневоленным зверем мерил забор локального участка и слабым голосом что-то распевал. Был ли он безумным или притворялся — Бог весть. Он ни с кем не разговаривал, только мычал и отворачивал в сторону грязное, с жалкой бородой, лицо. Его наказывали, водворяли в штрафной изолятор, однако он упрямо продолжал гуляния, спал, где ему вздумается, собирал в карманы обрывки бумажек, куски хлеба и — пел. Бессмысленные звуки отдавались в голове Вадима чувством абсурда и нескончаемости его двухлетнего срока.
Срок — краткое безжалостное слово: как нож гильотины, он отрубал часть твоей жизни. Много ли это — два года? Для некоторых — пустяк: его сосед, с которым он делил тумбочку, просидел всю жизнь! Дед Сироткин — так уважительно звали его зэки — высокий костистый старик семидесяти шести лет. Бородка, рыжие волосы с прямым пробором, серые глаза в лукавых морщинках — вид добродушного крестьянина. В столярне мастерил он кедровые кадушки, детские кроватки и прочий деревянный мир, который пользовался большим спросом у работников колонии, за что старик имел почет и снисхождение в личных просьбах. Но как было поверить, что этот простой, как холстина, крестьянин отбывал уже четвертый срок за убийство? В последний раз он убил свою престарелую жену, которая тридцать два года ожидала его в надежде на спокойную старость. Старик не собирался на свободу. Зачем ему? Здесь была его настоящая жизнь, а та, что осталась за высоким забором, ему и не снилась. Колония и была для него потерянной деревней: он носил зэковскую робу на сельский манер, подпоясываясь и заправляя штанины в носки, кряхтел, почесывался, и ничто, казалось, ему не было плохим в такой жизни. «Таких, как я, на свободу отпускать нельзя», — однажды сказал он Вадиму и хитро подмигнул.
За грязным окном светлело, приближался еще один день. Очередная тягостная круговерть начиналась, когда на здании дежурной части раздавался хриплый сигнал сирены, объявлявшей подъем.
Утренняя проверка на плацу порою затягивалась надолго, дежурный офицер, воспитывая осужденных, по несколько раз заставлял их выходить из строя печатным шагом, громко выкрикивая имя и отчество. Никто не хотел выполнять эти причуды, но и стоять на плацу более не хотелось. Офицер с лицом жестокого азиата в высоченной фуражке с золотым российским орлом, ухмыляясь, смотрел в ряды понурых голов, придирался к форме одежды, отрывая с курток осужденных не соответствующие правилам бирки. Вадим называл себя громко, на левой стороне его куртки сверкала под прозрачной пленкой бирка, указывающая его фамилию, уголовную статью и срок. Каждый раз он произносил свое имя одинаково громко, однако колени его подрагивали от раздражения. Солнце уже светило в лица обозленных зэков, когда офицер отпустил отряд.
Жизнь была крепко втиснута в строгий колонистский порядок: за утренней проверкой следовал завтрак, развод на работы, обед, возвращение с работ, вечерняя проверка, ужин, отбой. Серые колонны, просчитавшись до каждой своей бритой головы, направлялись в огромную столовую.