Сладкая жизнь эпохи застоя

Сладкая жизнь эпохи застоя

Авторы:

Жанр: Современная проза

Цикл: Романтическая драма

Формат: Полный

Всего в книге 69 страниц. Год издания книги - 2005.

Рассказы, вошедшие в эту книгу, возвращают читателя в недавнее, но уже так далеко отодвинувшееся прошлое. Лирические фрагменты и смешные, с горчинкой, истории складываются в картину эпохи, становясь своеобразными «свидетельскими показаниями». Блестящий прозаик и тонкий стилист, Вера Кобец рисует свою картину мастерски и проникновенно.

Как известно, история повторяется дважды. Впервые потерянным поколением были названы сверстники Хемингуэя. Полвека спустя похожая участь выпала на долю опоздавших к оттепели и не вдохнувших в юности «глотка свободы». Это наше потерянное поколение… Чего больше в их жизни — трагедии или фарса? Как справлялись они с остановленным «бегом времени»? Книга «Сладкая жизнь эпохи застоя» — своеобразная попытка ответить на эти вопросы.

Вера Кобец — прозаик, переводчик, востоковед по образованию, печатается с конца 80-х гг. По словам критиков, в ее прозе чувствуется «давно забытый набоковский и бунинский аромат… радость прикосновения к подлинному, охватывающая с первых страниц и не отпускающая уже до конца».

Читать онлайн Сладкая жизнь эпохи застоя


Несколько слов от автора

Оглядываясь сегодня на время «застоя», послужившее фоном и материалом представленных здесь рассказов (фрагментов?), чаще всего ощущаешь его змеящимся, долгим, нелепым, смешным разноцветным сном. Присутствуют все атрибуты: расплывчатость лиц, совмещение несовместимого, назойливо выступающие вперед незначительные детали, а главное — готовность воспринять абсурдное как неизбежное и логическое.

Сон. Почему так важно, чтобы он превратился в повествование (организованное, впрочем, тоже по принципу сна)? Что побуждает? Ностальгическое желание украдкой вернуться хоть на денек в недавнее, но уже так далеко отодвинувшееся прошлое, или стремление «выступить на процессе» и дать свои свидетельские показания? Пожалуй, последнее.

Долгие годы мы жили огороженные крепостными стенами.

Стены защищали от сквозняка, разумно ограничивали порывы и наделяли временем для сладких и терпких мечтаний.

Еще стены способствовали образованию особого — как стало теперь понятно, оранжерейного — климата.

Многое в этой оранжерее было неладно, и лучшие бутоны засыхали, не раскрывшись. Воспоминания о них были остры и упоительны. С годами они накапливались и становились медом, заменявшим нам хлеб и соль подлинной жизни.

Мед несбывшегося действовал как наркотик и погружал нас в цветной полусон.

В полусне мы (благополучные) хихикали. Играли в надежды, в любовь, в страдание.

Иногда клюквенный сок оказывался настоящей кровью. Тогда вдруг прозревали. Но всего только на минуту.


Эта книга росла десять лет. Каждый кусок был бы, наверно, немыслим без предыдущего, хотя часто спорил с ним и тянул в свою сторону. Между зарубками порой недели, а порой годы. Иногда они стоят густо и едва ли не наезжают друг на друга, иногда между ними огромные интервалы. Отдавая себе отчет во всем этом, я все же решаюсь предложить эту книгу как целое: вытащенный из-под обломков кусок картона, разрисованный временем, запечатлевший то, что успело пройти перед странно замедленным взглядом, то, что взгляд различил и зафиксировал, и то, что, зафиксировав, успел отлить в слова.

«Титаник» медленно погружался в воду. Все смотрели — никто не верил. Танцевать было уже лень. Иногда погружение казалось простой аберрацией. Не было точек отсчета — не только крысы, но и чайки сбежали. Тишина. Или все-таки музыка?

Пусть это скажет читатель.

Судьба Веденеева

Ночью мне показалось, что я проснулась от грома. Грохнуло и оборвалось, потом еще раз, еще. Наконец стало понятно, что это стучит подоконник. Наружный. Приподняв голову, я разглядела, как поднялся лист железа, а потом стукнул о каменный выступ, стукнул не просто так, а неистово, с бешенством. Не ровен час, оторвется, подумала я, да и прохожего по голове. Я вдруг увидела, как, подняв воротник, торопливо бежит, огибая лужи, человек в длинном темном пальто и в галошах. Так одевались лет тридцать назад, когда я впервые запомнила странное слово «прохожий». В альбоме, на первой странице, была тетя Валя, веселая и молодая, в берете. Рядом деревья, а в уголке — высокий мужчина в шляпе и в длинном пальто. «Это кто?» — «Как кто? А… это прохожий. Он попал в кадр случайно». Случайно попал и живет в нашем альбоме. Живет в нашем альбоме, но мы про него никогда ничего не узнаем. Прохожий. Мне очень хотелось получше его разглядеть, но это не удавалось: на фотографии была только спина. Грохнуло снова. Я встала, прошла к окну, посмотрела на улицу. Дождь барабанил по лужам, деревья мотало, скамейка блестела под фонарем. И еще пахло намокшим пальто. Полузабытый, давно исчезнувший запах. Зонтики, что ли, его уничтожили? Или метро? Ведь сильней всего запах намокших пальто ощущался в трамваях. Сивушный, тяжелый, тоску нагоняющий запах. Молчание, теснота, серый ватник кондукторши с орденским иконостасом из разноцветных катушек. «Цзинь», — дергает за веревку кондукторша-командир; сигнал к отправлению подан, и вагон медленно пробирается дальше по темным ноябрьским улицам, подслеповато моргая рядами прямоугольников-окон. Трамвай пробирается к своей цели — к кольцу, и пассажиров в вагоне становится меньше и меньше. Только что — теснота, и вдруг сразу пусто. Привычно и равнодушно глядят друг на друга два ряда желтых скамеек, на них чернеет всего три пятна: закутанные в платки бабка с внучкой, девушка с худеньким синеватым лицом, какой-то мужчина с портфелем. Мужчина сидит, опустив на грудь голову, черные поля шляпы бросают тень на лицо, и кажется, что лица нет. Человек-невидимка, ворчу я раздраженно, а впрочем, не много ли чести? Скорее уж человек в футляре образца сорок девятого года. Я говорю это, наверное, слишком громко: мужчина слышит меня и оглядывается. Какое-то время мы молча рассматриваем друг друга, и наконец я, не веря еще себе, узнаю Веденеева.

Раньше я знала его хорошо только в двух ипостасях: быстрым в движениях стройным светловолосым юнцом с цепким взглядом и стариком в кресле, с ногами, укрытыми пледом. Полвека, во время которых молодой человек превращался в благообразного старца, были как кадры поврежденной кинопленки, рвущейся во всех важных и интересных местах. Я знала, что, выехав — и неожиданно — из витражного дома, он жил на Васильевском острове, где-то у Невки. Ясно чувствовалась сырость двора-колодца, отчетливо виден был и силуэт Веденеева, два раза в день проходившего сквозь подворотню. Все остальное терялось в засветке. А реальностью, фактом был только рассказ «Сизиф», появившийся осенью двадцать девятого года. Рассказ был страшный. Дочитав его, я долго бродила по улицам. Казалось невероятным, что тогда, во времена «Серапионов», рассказ этот просто-напросто не заметили. Но почему так случилось, оттого ли, что он не понравился, или оттого, что журнальчик был очень уж несолидный, выходил крошечным тиражом, а номер с «Сизифом» и вовсе не состоялся, и отпечатано было всего лишь несколько экземпляров, сказать было трудно. Когда я попыталась выяснить что-то у самого Веденеева, он отмахнулся с усмешкой: «Ну какой может быть результат, когда речь идет о Сизифе?» И мне пришлось отступиться, так же как приходилось и раньше, ну, например, когда очень хотелось узнать, почему Веденеев всю жизнь проработал архивной крысой. Были ведь и другие возможности. И я о них знала. Знала, что приходил к нему с каким-то предложением сам Сухоржевский, профессор, специалист по «поэтам пушкинского круга». Сцену свидания Веденеева с Андреем Никитичем Сухоржевским я всегда вижу очень отчетливо. Учитель — шляпа, трость, пелерина (было в нем много декоративного, и он в себе это пестовал и любил) — и ученик, все еще быстрый в движениях, хотя лицо пожелтело и волосы поредели, сидят в грязноватом архивном «предбаннике», друг против друга, по разные стороны грубого, исцарапанного, чернильными пятнами испачканного стола. Учитель говорит длинно, красиво и бархатисто. Мимика, жесты его убедительны, но слов не слышно. Звук, звук! Но черт-механик заснул, наверно, и я никогда не узнаю, что же сказал Сухоржевский и что же ответил ему Веденеев, и буду поэтому только гадать, строя нелепые предположения, почему, когда кончен был наконец разговор, мой герой, вставши со стула одновременно с профессором Сухоржевским, как будто и не заметил протянутой на прощание белой холеной руки, а быстро, решительно наклонил голову (руки по швам) и щелкнул как-то подчеркнуто вежливо каблуками. «Душенька, это дешевая мелодрама», — сказал как-то раз Веденеев, когда я изложила ему свою версию. «Что же поделать, когда вы вели себя как в мелодраме», — отрезала я. В последние месяцы мы с ним нередко пускались в какие-то кухонно-раздраженные перепалки. Время, когда я смотрела благоговейно на этого старца с трагически-горькой судьбой, кануло, увы, в лету, и я теперь стала бесцеремонной, назойливой, въедливой, но, к сожалению, это не очень-то помогало. И потом были вопросы, которые все же я не решалась ему задавать. В первую очередь о жене. Она не должна была появиться. Ведь он считал: одиночество — это путь к книге. Книга — суть, смысл его жизни. И все же жена была. Я ее не придумала. Она сама появилась в загроможденной и темноватой, но, в общем, уютной комнате на Васильевском. Пришел ли сюда уют вместе с ней? Не знаю, ведь раньше я видела Веденеева только на улице, когда он проходил подворотней. Теперь, с появлением его жены, ритм и темп его жизни переменились. В движении я его больше не видела. Видела, как он сидит за столом — спиной к комнате. Именно в эту пору у него появилась привычка, читая, поигрывать машинально слоновой кости ножом. Рукоятка ножа была в виде головы льва. Лев был роскошно кудрявый и улыбался. А жена Веденеева, наоборот, была грустной (печальной? угрюмой?) и вечно куталась. Без шерстяного платка на плечах я ее никогда не видела. Платок, безусловно, вызывал жалость, но все же симпатии к этой женщине у меня не было, и грызла мысль, что, может быть, и она виновата в том, что работа так странно застопорилась и пачка живых листов превратилась — или же постепенно начала превращаться — в бумажный хлам, годный только для печки. И все-таки Веденеев не сжег свой роман. Листы погибли, когда разбомбило квартиру. Женщина умерла еще раньше от голода, и Веденеев остался совсем один, и прожил еще тридцать лет, и стал старцем с вольтеровски тонкой улыбкой, живущим в светлой квартирке в большом новом доме напротив приятного сквера. Как он попал сюда? Где он был раньше? «Здесь, — отвечает мне Веденеев сорок девятого года. — Можете все осмотреть, хотя осматривать нечего». Я озираюсь. Хозяина комнаты нет, но сейчас это неважно. В трамвае я его хорошо разглядела, увидела нос крючком (ни в молодости, ни в старости он таким не казался), прямую линию рта, которая изогнется потом в улыбке-усмешке, морщины, четкие и почти щегольские, на лбу, на щеках. Его лицо мне кое-что сказало. Осмотр жилища может дать больше. Так, что же я вижу? Голые стены, тени на потолке, железную спинку кровати. В углу стоит кухонный стол, и на нем керосинка. У окна, очень высокого, щелевидного, втиснут еще один стол, и на нем папки, книги. Посередине — листок бумаги, придавленный пресс-папье. Пресс-папье мне знакомо так же, как мне знакомы костяной ножик с головой льва и чернильница. «Но ведь ваш дом разбомбило. Как же могли уцелеть эти вещи?» «Такое случалось», — медленно, будто подумав, говорит Веденеев. «И значит, Роман спасся тоже?» «Нет, — он вздыхает, но вздох звучит подозрительно и фальшиво. — Все было завалено штукатуркой. И похоронено». Глупо, нелепо, логики в этих словах ни на грош, но я понимаю, что он ни на шаг не отступит от второпях брошенной версии. Он сидит, положив ногу на ногу, на табуретке. Его глаза кажутся мертвыми, и он весь неподвижен. Я жду, почему-то я абсолютно уверена, что он начнет говорить. И в самом деле, проходит какое-то время, и он оживает. Смотрит внимательно: «А хотите, я расскажу вам, как все вернулись три года назад, в конце мая?» И он начинает рассказывать, как шел по пустынной пыльной набережной, шел навестить неблизкого, в общем, знакомого, о котором случайно узнал, что тот болен; шел медленно, потому что жара была страшная (в мае бывают такие жаркие дни), вытирал пот со лба и вдруг понял: что-то случилось. Что? Непонятно. Но ощущение было отчетливым, резким и незнакомым. «Что же это?» — сказал чуть не вслух Веденеев и тут же понял: нет боли. Исчезла. Впервые за долгие-долгие годы его душа не болела. Боль растворилась в усталости, или расплавилась на жаре, или же утонула в тоскливой ненужности его жизни. «Кажется, я потерял то последнее, что у меня оставалось», — подумал тогда Веденеев. Он сделал шаг, другой, третий, он как-то не понимал, сон это или явь. С большим трудом, чуть задыхаясь, он дошел до угла Менделеевской линии и вдруг почувствовал — или это ему показалось? — давно забытый, томящий, дурманящий запах. Запах персидской сирени, росшей когда-то возле витражного дома. «Да-да, и здесь тоже персидская, я это помню», — сказал Веденеев. Он стоял на углу, держался рукой за решетку и вдыхал запах-воспоминание. Пруста он, разумеется, знал, и в этот момент даже вспомнил, но эта «литературность» не помешала. Все вновь возвращалось; разъятость исчезла, и, как когда-то, он будто поднялся в воздух на небывалом летательном аппарате, сосредоточенно и спокойно смотрел на лежавшую внизу жизнь.


С этой книгой читают
Снобы

С тех пор как в 2002 году Джулиан Феллоуз получил «Оскара» за «Госфорд-Парк», он снова взялся за перо. Перед вами увлекательная комедия нравов из жизни аристократов и актеров конца XX века. Это история, достойная Джейн Остин и чем-то напоминающая Ивлина Во.


Месть женщины среднего возраста

Роуз Ллойд даже не подозревала, что после двадцати пяти лет счастливого супружества ее муж Натан завел любовницу и подумывает о разводе. Но главное потрясение ждало впереди: любовницей Натана оказалась лучшая подруга Роуз и ее коллега по работе Минти…


Новая дивная жизнь (Амазонка)

Перевернувшийся в августе 1991 года социальный уклад российской жизни, казалось многим молодым людям, отменяет и бытовавшие прежде нормы человеческих отношений, сами законы существования человека в социуме. Разом изменились представления о том, что такое свобода, честь, достоинство, любовь. Новой абсолютной ценностью жизни сделались деньги. Героине романа «Новая дивная жизнь» (название – аллюзия на известный роман Олдоса Хаксли «О новый дивный мир!»), издававшегося прежде под названием «Амазонка», досталось пройти через многие обольщения наставшего времени, выпало в полной мере испытать на себе все его заблуждения.


Избранное

В «Избранное» писателя, философа и публициста Михаила Дмитриевича Пузырева (26.10.1915-16.11.2009) вошли как издававшиеся, так и не публиковавшиеся ранее тексты. Первая часть сборника содержит произведение «И покатился колобок…», вторая состоит из публицистических сочинений, созданных на рубеже XX–XXI веков, а в третью включены философские, историко-философские и литературные труды. Творчество автора настолько целостно, что очень сложно разделить его по отдельным жанрам. Опыт его уникален. История его жизни – это история нашего Отечества в XX веке.


Холм грез. Белые люди (сборник)

В сборник произведений признанного мастера ужаса Артура Мейчена (1863–1947) вошли роман «Холм грез» и повесть «Белые люди». В романе «Холм грез» юный герой, чью реальность разрывают образы несуществующих миров, откликается на волшебство древнего Уэльса и сжигает себя в том тайном саду, где «каждая роза есть пламя и возврата из которого нет». Поэтичная повесть «Белые люди», пожалуй, одна из самых красивых, виртуозно выстроенных вещей Мейчена, рассказывает о запретном колдовстве и обычаях зловещего ведьминского культа.Артур Мейчен в представлении не нуждается, достаточно будет привести два отзыва на включенные в сборник произведения:В своей рецензии на роман «Холм грёз» лорд Альфред Дуглас писал: «В красоте этой книги есть что-то греховное.


Быть избранным. Сборник историй

Представленные рассказы – попытка осмыслить нравственное состояние, разобраться в проблемах современных верующих людей и не только. Быть избранным – вот тот идеал, к которому люди призваны Богом. А удается ли кому-либо соответствовать этому идеалу?За внешне простыми житейскими историями стоит желание разобраться в хитросплетениях человеческой души, найти ответы на волнующие православного человека вопросы. Порой это приводит к неожиданным результатам. Современных праведников можно увидеть в строгих деловых костюмах, а внешне благочестивые люди на поверку не всегда оказываются таковыми.


Дорога в облаках

Из чего состоит жизнь молодой девушки, решившей стать стюардессой? Из взлетов и посадок, встреч и расставаний, из калейдоскопа городов и стран, мелькающих за окном иллюминатора.


Мысли сердца

Восприятия и размышления жизни, о любви к красоте с поэтической философией и миниатюрами, а также басни, смешарики и изящные рисунки.


Небо на двоих

Жизнь редактора глянцевого журнала Ольги Богдановой рухнула – любимый муж Юра бросил ее ради смазливой секретарши! Она уже подумывала наложить на себя руки, когда подруга Любава уговорила Олю уехать в горы и там, в медвежьем углу, забыть о прошлом и найти силы жить дальше. Так Ольга попала в совсем другой мир – завораживающей красоты и настоящих мужчин. Владелец турбазы Вадим был с ней холодно-язвителен, но Оля и не планировала заводить новый роман. А вскоре она узнала: ее обвиняют… в убийстве мужа! Надо срочно вернуться домой и разобраться, что там произошло, но как это сделать без денег и документов – все пропало во время горного обвала!..


Сестры

История четырех сестер — супермодели Кэнди, телепродюсера Тэмми, блестящего адвоката Сабрины и художницы Энни.Жизнь давно уже развела их в разные стороны. У каждой свои друзья и возлюбленные, свои радости и горести. Но когда семью настигает внезапная трагедия, сестры вновь собираются вместе.Они должны любой ценой защитить то, что для них дороже денег и славы, карьеры и успеха.Спасти свою дружбу, память о детстве и, возможно, свое будущее…Старинный благородный дом наполняется жизнью — в нем смеются и плачут, ссорятся и мирятся, любят и страдают.Главное — женские сердца вновь обрели надежду на счастье…


Записки провинциала

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль.


Книга отражений. Вторая книга отражений

Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражений» (1906, 1909), называли интуитивным, автора обвиняли в претенциозности, язык его объявляли «ненужно-туманным», подбор тем – случайным. В поэте первого ряда Серебряного века, выдающемся знатоке античной и западноевропейской поэзии, хотели – коль скоро он принялся рассуждать о русской литературе – видеть критика и судили его как критика. А он сам себя называл не «критиком», а «читателем», и взгляд его на Гоголя, Достоевского, Тургенева, Чехова, Бальмонта и прочих великих был взглядом в высшей степени субъективного читателя.


Другие книги автора
Прощание

В книгу прозаика и переводчицы Веры Кобец вошли ее новые рассказы. Как и в предыдущих сборниках писательницы, истории и случаи, объединенные под одной обложкой, взаимодополняют друг друга, образуя единый текст, существующий на стыке женской прозы и прозы петербургской.