Сквозь прозрачный день

Сквозь прозрачный день

Авторы:

Жанр: Советская классическая проза

Циклы: не входит в цикл

Формат: Полный

Всего в книге 4 страницы. У нас нет данных о годе издания книги.

[email protected] ver. 10.20c2007-08-171.0

Сквозь прозрачный день

— Спасибо.

И вот я, высокий, красивый, весь такой ухоженный, небрежно сунув руку в карман, беру другой трубку и роняю на французский манер «Алео». Собой я доволен: вчера, можно сказать, из деревни, но успел навсегда избавиться от участи пастуха — мне не придётся корчиться под хлёстким градом и маяться суставными болями, у меня крыша над головой, и вполне надёжная, я достаточно нужный человек, чтобы иметь телефон, и друзья у меня, как на подбор, люди значительные, стало быть, и я из значительных. Итак: «Алео».

— Ты вроде хотел повидать Ани?

— Э, мало ли чего я хотел.

— Едем. Я, ты, Минас, свояченица, ещё двое архитекторов.

Жарко; снега Арарата подёрнуты знойной дымкой; почти слышно, как наливается сладким соком виноград; глотнём-ка коньячку, граммов по пятьдесят, не больше; свояченица накидывает на голову модную косынку, наносит средство от загара, дымчатые очки у неё импортные и очень, очень недурны; да, пожалуй, пора пить кофе. «Этот самый Гарсиа Лорка — в сущности, испанский вариант нашего Исаакяна». — «Да, поэзия у нас изумительная».

— Ты чего улыбаешься?

— Моё дело.

— Скажи, мы тоже посмеёмся.

— Разве это объяснишь…

Мне не надо управляться с арбой, и мой вол не сломает ногу на тропинках дальних дорог, и бригадир не станет распекать меня, и вместо такого далёкого, нереального прежде слова «архитектор» я имею дело с реальными архитекторами; у художника Минаса некоторые полотна очень хороши, а кое-что я не принимаю; когда говоришь с художником Минасом, вся мировая культура как бы переливается в наш язык в лучших своих проявлениях. Есть на свете Сезанн, есть Мане, вроде есть ещё и Моне; мне бы положено про грабли или борону, а я — про Сезанна, положено про сыромятные шкуры, а я — «что это за чехи были вчера у тебя в мастерской?»; крик «Волки!», тревога сторожевых псов и пастуха в его тёмной палатке — всё это для меня дальний и давний сон, а предсказание дождя по ломоте в костях — поэтический вымысел, миф, вроде как средневековые тучи саранчи для сегодняшнего крестьянина. Некая на диво заботливая рука подхватила меня в поле и перенесла в город, в мягкое кресло. И от радости, что самому больше косить не надо, я не прочь и покритиковать этих самых косарей. Да и пастухов. И начальство. И, скажем, Мао Цзэдуна. «Этот мост, — изрёк Мао, — соединяет один берег реки с другим», — и слова его высекли на мосту золотыми буквами. И вот я, сын пастуха, сам чудом не пастух, иронически посмеиваюсь, вспоминая о китайском божке. Я, крестьянин и сын крестьянина, давно освоил асфальт и уже полагаю, что на асфальте не должно быть ухабов. Мои и эта «Волга», и стокилометровая скорость, и эта модная косынка, и термос с цветком, и кофе в термосе, и истома вынашивающих плоды садов, и эти сёла, не отличимые от городов, и словно сошедший с картины Арагац, и родник у дороги, и старинный постоялый двор, и стада на склонах, похожие на облака, и веющая ароматом цветов прохлада. И море нив, и город Гюмри. И русский командир пограничников, родом из Ростова, и его сдержанная предупредительность: да, он проведёт нас к самой границе. И ощущение, что моя страна начинается с этих двух Араратов и простирается до Чукотки. И я порою не различаю Ширак и Кубань, как русский — виноград Крыма и виноград Араратской долины.

И вот, такой счастливый и такой сильный, стою среди своих друзей, таких же счастливых и сильных, на смотровой вышке, у подзорной трубы, и предо мной среди зелёного запустения колышутся в струящемся воздухе обезглавленные творения, прежде вознесённые к небу. В кино случалось видеть и получше, да и разглядеть подетальнее. И Ереван стоит не одного, а семи Ани, а я теперь — житель Еревана.

— Так чего же ты плачешь?

У нас в горах были турецкие кочевья. Турки поднимались из своих жёлтых долин, лица их на горном солнце бурели, обветривались, даже растрескивались, словно кожура граната, а осенью пришельцы снова нагружали свой скарб на волов и — хоп-хоп-хоп! — возвращались обратно к себе, в жёлтые долины.

И вот мы — дядя мой, старший брат отца, и я — поехали к ним покупать топлёное масло. Впервые услышал я чужую речь, и мне стало страшно. И ещё их дети… так и вьются вокруг, горланят, сквернословят, отвернёшься — норовят дать тычка, повернёшься — улыбаются; дьявольское отродье, одно слово; и глаза бездумные, пустые. Двадцать лет спустя я увидел их ещё раз, уже во сне: будто это крепость Карин, глинобитные стены и те дети… и мне — тридцатилетнему, во сне — снова стало страшно.

И среди этих мальчишек был один — он сидел, обхватив колени, и большими, какими-то отрешёнными глазами смотрел то ли на нас, то ли сквозь нас. Женщина окликнула его; он сделал движение, будто встаёт, вроде даже и пошёл на зов, но женщина окликнула ещё раз — стало быть, всё-таки не пошёл. Колыхая юбками, она подошла, чтобы вздуть его. Малец вскочил, даже вроде отбежал шага на два, но потом то ли лень ему стало, то ли забыл, что собирался удрать.

Дядя мой, лысеющий, горбоносый, с треугольными глазами, торговался азартно: цена его — нет! — ну никак не устраивала; вроде разобиженный их скаредностью, он порывался уйти и, будто это уже последнее слово, говорил и мне: «Вставай, пошли отсюда», а сам подмигивал. Дядя ещё дома похвалялся нашим, а по дороге и мне тоже: «Увидите, как дядюшка ваш турок обставит», и теперь доказывал мне, да и самому себе, что дело на мази. Турки и впрямь склонялись к дядиной цене, но тут он сам — то ли лень стало торговаться, то ли забыл, что собирался их обставить: «Ладно, давайте за сколько хотите». Ну, они и продали за сколько хотели, да ещё и подмешали жиру сколько хотели (от невесток дяде за это дома досталось особо), но ему уже было не до этого, он был поглощён другим: дядя заметил того мальчишку, сидевшего, обхватив колени. Забыл про весы, забыл про дело — и окликнул его:

— Поди сюда, армянский сын.

Прислушиваясь к вечерним звукам и шорохам, ребёнок смотрел в сумерки ущелий широко распахнутыми, чуть косящими глазами; сидел, неподвижный и безучастный.

— Он что, не армянской крови? — смешался дядя.

— Армянской, армянской, — ответили ему. — За маслом своим приглядывай, а то скажешь потом, что обманули.

— То-то! — гордо сказал дядя. — Из тысячи родную кровь узнаю.

Мальчишка тем временем взял хворостину и начал нахлёстывать быка. Стегал по морде, по глазам, по ногам, правда, вряд ли причиняя особую боль. Сделай бык только шаг вперёд — в землю бы втоптал козявку; но мальчишка подлез под морду и так и охаживал его, торопливо, сердито, падая и тут же вскакивая, но как-то неровно, словно каждую минуту сам жалеет, что бьёт. Бык повернулся и пустился наутёк, другие мальчишки, а за ними и собаки кинулись вдогонку, а этот опять сел, обхватил руками колени и застыл, не отводя глаз от ущелий, уже налитых тьмой.

— Среди тысячи свою кровь распознаю, — опять пробормотал дядя, словно это невесть какое большое дело. — Из тысячи отличу, — подвёл он итог, устраивая меня в седле, посреди поклажи.

В те уже далёкие годы один человек, хорошо известный в Зангезуре — сам битый-перебитый и других не раз бивший и в Гражданскую войну, и в национальных стычках, — хоть и был всегда в центре событий, разобраться в них толком так и не сумел, перешёл в конце концов Аракс и подался в Тавриз. В Тавризе осел, занялся торговлей; покой и достаток убаюкивают, и запах пороховой гари так же стирается из обоняния, как следы вчерашней стужи или зноя на тропинках памяти. Вот мои ворота, вот мой дом, вот моя мягкая подушка, вот мои жена и дети — и всё.

— Ну, а Армения есть ещё или как? Она-то на месте?

Армения была, даже обязана была быть, потому что сына его угораздило заболеть ностальгией — тоской по родине. Боже правый… на свете тысячи хворей — но ведь и тысячи лекарств от них, а этот паршивец ухитрился подхватить ностальгию. Доктор сказал, это, мол, болезнь животных, а не человека: персидский тигр, к примеру, не выживет в Германии или ещё где; прописал лекарства, но добавил, что проку от них не будет: ребёнка излечит только родина.

— Где он родился?

— В этом, как его… Зангезур, что ли… В Кафане.

— А где это?

— За рекой… как её… Аракс. По ту сторону. В России, словом.

— Не знаю, — сказал врач. — Но если ребёнок тебе дорог — довезёшь и туда. А не сможешь — медицина тут бессильна.

Боже, боже правый… Такое могло разве что пригрезиться в опиумном дыму старых как мир персидских сказок, десять тысяч лет назад, а теперь — надо же! — и впрямь случилось в Тавризе, в семье Герасима Атаджаняна, в 1927 году.

И вот Герасим Атаджанян, в прошлом антикоммунист, пристегнул к поясу маузер, подхватил сынишку на закорки, перешёл ночью Аракс и поднялся в горы.

Солнце подало знак, и наступило утро, утро синих ущелий и жёлтых гор; к небу поднимались дымки кочевий — тут Арцваника, там Гехануша, а вон там Давид-бека и Цава. Голубым туманом курились дальние леса, ущелья и пропасти в ущельях, золотыми клубами туманной пыльцы курились горные вершины и главы вершин. И Герасим понял, что окаянной животной хворью может заболеть не только ребёнок.

Наступило утро — и отряд красной милиции выстроился во дворе Горисского ревкома и по команде «Марш!» отправился брать нарушителя границы Герасима Атаджаняна.

— Гянджунц Симон! — крикнул Герасим, засевший в расщелине скалы. — Гянджунц Симон, будь человеком и поступай как человек. Ребёнок болен, понял?

— Атаджанян Герасим! — крикнул в ответ командир красного отряда. — Думаешь, удрал в Тавриз, так и от расплаты ушёл? Выходи, сдавайся!

— Гянджунц Симон! Пока кровь твоя не пролилась, в тебе течёт, иди-ка ты своей дорогой.

Слава меткого стрелка, ребёнок, удачное укрытие и мысль о том, что эти горы родные не только для них, но и для Герасима, — всё это заставило красный отряд повернуть назад без него; мирно беседуя, милиционеры спустились с гор, перевалили ещё через одни горы, снова спустились, уже в Горис, и доложили, что нарушителя границы не обнаружено. А нарушитель бродил вверх и вниз по тропам своего детства, утолял жажду, припадая к ледяным родникам своего детства, и говорил сыну:

— Вот этот родник — Студёный ключ, этот — Слепое око. Запоминай! Тут вот — Медвежий лог. А это — дуб. Не золотой, конечно, дубов на свете видимо-невидимо, но этот дуб — особенный. Это дерево росло рядом с нашим дедом, а теперь вот оно, рядом с нами. Из Тавриза ещё дальше подашься — в Египет или хоть в Америку, — это твоё дерево, оно с тобой будет. Заболеешь, спросят, чего душа хочет, скажешь: тот дуб, что рядом с дедами жил.

И смотрел Герасим, и видел своего деда; с топором за поясом тот медленно шёл вверх по склону, а за ним так же медленно шёл его чалый, тоже крепко тронутый сединой пёс. Герасим помнил его: то был двести двадцатый из семисот волкодавов, служивших роду Атаджанянов, и теперь настала его очередь без остатка передать потомкам и инстинкты, и ум своих предков — овчарок.

И смотрел Герасим, и видел румяного малыша Герасима, и подростка Герасима с каплями пота на опушенной верхней губе, и юношу Герасима с выгнутой дугой бровью — и все они, то отставая, то вырываясь вперёд, поднимались к роднику. И прислушивался Герасим, и слышал голоса всех своих возрастов на одних и тех же вечных склонах, и голоса тех, о ком знал понаслышке. И полыхало вокруг море красных маков, и зеленее зелёного были луга, и звенел в вышине хор жаворонков, и всё это множилось и приумножалось многократно, потому что для Герасима краснели, зеленели и звенели маки, луга и жаворонки всех его возрастов.

Всё лето до самых холодов и ещё два полных лета до глубокой осени, когда горная прохлада уже пробирает до костей, и пустеют кочевья, и не курятся дымки их очагов, и горы в одиночестве зеленеют последней своей травой, Герасим Атаджанян так и жил с сыном в горах, а потом, всё оборачиваясь назад, спустился с гор в Тавриз. Сын его выздоровел. Но теперь скрутило его самого. Ему нужны были его горы, а они остались за Араксом, и там же, за Араксом, осталось его прошлое.

Когда писателю Антону Чехову наскучила его Москва, он проехал по своей Волге до своего Урала, по Уралу в Западную Сибирь, потом в Восточную Сибирь, в свою Иркутию, в свою Якутию, на свой Дальний Восток и по своему Амуру — до своего Сахалина. Изъездил весь остров и с книгой путевых очерков «Сахалин» вернулся в свою Москву.

Когда писателю Деренику Демирчяну наскучил его Ереван, он выехал в путешествие до своего «Сахалина». Это составило два часа на машине: перевалил через горы за Севаном, спустился в Дилижанское ущелье, и там, где оно переходило в долину, Демирчян сказал:

— Здесь Вардан Мамиконян1 дал короткий бой. — И окликнул огородника-азербайджанца на его языке: — Как дела, друг, как живёте-можете?

И повернул машину к другому концу земли армянской — и было до него четыре часа езды. И опять: «Как дела, друг, как живёте-можете?» За четыре часа плохой ученик может схватить еще четыре двойки, хороший — ещё четыре пятёрки, ракета ещё немного приблизится к Луне, море ещё немного поколышется в своих берегах, голубоватый камень Матенадарана явит глазу ещё несколько оттенков, но четыре часа не могут, никак не могут стать книгой путевых очерков.

Через несколько часов Дереник Демирчян вернулся домой.

— Ну, исколесили мы всю страну армянскую. Побывали и в княжестве Гугарк, и в княжестве Котайк, и в области Цахкотн, и в вотчине древних царей — великом княжестве Айрарат, и в княжестве Сюник, и в области Сисакан, и в княжестве Ширак.

И что бы Наполеону быть поудачливее… Ведь не Россия была его целью, он двинулся бы на Индию — само собой, через Кавказ, по пути сокрушил бы Османскую империю — и создал бы Армянское царство. И сказал бы своему маршалу-армянину Иоакиму Мюрату, то бишь Овакиму Мурадяну: «Получай, Мюрат, свою утраченную родину!» Да только после Бородина всё у Наполеона пошло прахом — из-за насморка, как считают некоторые исследователи.

Милые мои, наивные, слабые, слишком доверчивые… Надо бы хорошенько покопаться в дипломатической энциклопедии: наверняка отыщется какой-нибудь дока в дипломатии, этакий травленый волк, армянин родом, который без труда одурачивает других знатоков ради своей, скажем, Англии и, как последний несмышлёныш, позволяет дурачить себя легендой о насморке.

Когда мы были варварами, а Греция уже знала великую тайну, как создавать из копий и людей сплочённую воинскую единицу («Так из пальцев сжимают кулак», — говорит греческий историограф), Греция, ясное дело, не оставила нас и дальше прозябать в дикости: ведь сильные мира сего всегда и всюду страждут от своих благих намерений; и вот греческие фаланги пришли в страну армян и прошли её с запада до востока, и с востока до севера, и с севера до юга, и растоптали её и стали лагерем в голубой долине Муша. Далось это легко, как на учениях: не оказалось фаланги против их фаланги и крепостных стен против их катапульты. И ещё не обжигали наши глину, и медь была сама по себе, а бронза — сама по себе: ведь наши гончары месили глину, а кузнецы ковали мечи не для себя, а для Великой Персии.

И вот на равнине Муша, где был разбит лагерь, ночной дозор схватил одного из варваров: с медным ножом тот крался к шатру полководца. Чего он хотел? Говорить по-гречески не умел. Подкрадываться толком — не умел. С ножом управляться толком не умел. Били — поскуливал, хоть бы зарычал, что ли, — и того толком не умел. Храбрец? Нет, и храбрецом не был: когда убивали — извивался и в конце взвыл, — повествует греческий историограф.

Такой непонятный, такой слабый, такой неравный противнику, он выступил навстречу мне из туманной дали двух с половиной тысячелетий — и я узнал в нём себя. И встал на защиту своего бессилия, нетвёрдого ножа и нетвёрдой руки.

— Ты в Крыму бывал?

— Не довелось.

— Жаль. Это надо видеть. Море, стало быть. Язык не поворачивается сказать: Понт. Понт — это грозная бушующая пучина без дна и без края, затерянные среди валов судёнышки и пламенная мольба, обращённая к богу моря. А тут — даже не море, а так, лохань с тёплой водицей и постоянное сознание, что морские купания, взморье — это очень полезно, особенно для суставов. Ну и потом — жёлтый песочек, а на нём распластаны пять, десять, сто тысяч тел. Стоит грузовик, на нём пианино, на пианино бренчит какой-то тип, и под эту музыку выделывают полезные телодвижения стареющие актрисы, бухгалтерши, врачихи. Сквозь тёмные очки на них поглядывают девушки и парни с крепкими молодыми телами, едят мороженое, болтают друг с другом по-русски, по-казахски, по-молдавски, а то вдруг и по-немецки. Едят, флиртуют, шутят, пересчитывают свои денежки… а рядом наши, словно припорошенные пылью, наши бедные, наши скромные, наши потерянные пшатовые деревца. Их в старину завезли армяне. Армян тут больше нет, а деревья остались. Но и вид у них уже не тот, и аромат не тот.

Бедные, бедные мои деревца, робко благоухающие в чужом Крыму… И наш Бог, Месроп Маштоц, который сказал: «Да будет свет!» — и стал свет.

И тот наш безумец из Муша, который в чёрное лето 1915-го взвалил на спину не жену, не детей, не котомку с хлебом насущным, а створку ворот монастыря Аракелоц и, пошатываясь, побрёл по выгоревшим добела дорогам в святой Эчмиадзин.

И те наши летописцы, что сорок, сто сорок, тысячу сорок лет не разгибались над пергаментом в своей пещере, связанной с широкой дорогой истории лишь узкой тропой, веками пораставшей травой забвения, и повествовали обо всём, что происходило с этим клочком земли. И наше солнце в чёрной рясе — наш Комитас. И наш постаревший за год на все сто лет Туманян. И тот бедный мечтатель, что в далёкой Европе отливал пушку в надежде грянуть по врагу с горных высот Сюника.

И те сотни молодых ребят, что, вооружившись книгами и порохом, шли водружать красное знамя над нашей гибнущей голубой страной и их, как слепых котят, расстреливали на границе и в лоб, и в спину — с обеих сторон.

И 1915 год — и любовь среди его ужасов, и службы в церквах, и съеденный хлеб, и брошенное семя, и рождённые дети, и сложенные песни.

И вот ведь что самое удивительное: снова зазеленели поля и ветер завёл свои игры с колосящейся нивой, снова заалели маки и россыпью колокольчиков зазвенел смех на наших зелёных лугах. И Мастер снова воссел на престоле и погрузился в раздумья об этом невыносимо жестоком и неодолимо прекрасном мире, и лишь изредка ронял слова, но были те слова — алмазы: ибо за пятьдесят лет они вобрали в себя и улыбку солнца, и слёзы дождя, накопленные за тысячелетия.

— Так о чём ты плачешь? И чему улыбаешься?

Вардан Мамиконян — представитель прославленного в армянской истории рода Мамиконянов, возглавивший в V веке всенародную войну против Персии, названную Вардананк, т. е. войной Вардано и его сподвижников. Погиб в мае 451 г. в битве на Аварайрском поле (ныне на территории Ирана), причислен к лику святых. Образ Вардана не раз вдохновлял деятелей армянской культуры. Широко известен роман Д. Демирчяна «Вардананк».

Читать онлайн Сквозь прозрачный день


— Спасибо.

И вот я, высокий, красивый, весь такой ухоженный, небрежно сунув руку в карман, беру другой трубку и роняю на французский манер «Алео». Собой я доволен: вчера, можно сказать, из деревни, но успел навсегда избавиться от участи пастуха — мне не придётся корчиться под хлёстким градом и маяться суставными болями, у меня крыша над головой, и вполне надёжная, я достаточно нужный человек, чтобы иметь телефон, и друзья у меня, как на подбор, люди значительные, стало быть, и я из значительных. Итак: «Алео».

— Ты вроде хотел повидать Ани?

— Э, мало ли чего я хотел.

— Едем. Я, ты, Минас, свояченица, ещё двое архитекторов.

Жарко; снега Арарата подёрнуты знойной дымкой; почти слышно, как наливается сладким соком виноград; глотнём-ка коньячку, граммов по пятьдесят, не больше; свояченица накидывает на голову модную косынку, наносит средство от загара, дымчатые очки у неё импортные и очень, очень недурны; да, пожалуй, пора пить кофе. «Этот самый Гарсиа Лорка — в сущности, испанский вариант нашего Исаакяна». — «Да, поэзия у нас изумительная».

— Ты чего улыбаешься?

— Моё дело.

— Скажи, мы тоже посмеёмся.

— Разве это объяснишь…

Мне не надо управляться с арбой, и мой вол не сломает ногу на тропинках дальних дорог, и бригадир не станет распекать меня, и вместо такого далёкого, нереального прежде слова «архитектор» я имею дело с реальными архитекторами; у художника Минаса некоторые полотна очень хороши, а кое-что я не принимаю; когда говоришь с художником Минасом, вся мировая культура как бы переливается в наш язык в лучших своих проявлениях. Есть на свете Сезанн, есть Мане, вроде есть ещё и Моне; мне бы положено про грабли или борону, а я — про Сезанна, положено про сыромятные шкуры, а я — «что это за чехи были вчера у тебя в мастерской?»; крик «Волки!», тревога сторожевых псов и пастуха в его тёмной палатке — всё это для меня дальний и давний сон, а предсказание дождя по ломоте в костях — поэтический вымысел, миф, вроде как средневековые тучи саранчи для сегодняшнего крестьянина. Некая на диво заботливая рука подхватила меня в поле и перенесла в город, в мягкое кресло. И от радости, что самому больше косить не надо, я не прочь и покритиковать этих самых косарей. Да и пастухов. И начальство. И, скажем, Мао Цзэдуна. «Этот мост, — изрёк Мао, — соединяет один берег реки с другим», — и слова его высекли на мосту золотыми буквами. И вот я, сын пастуха, сам чудом не пастух, иронически посмеиваюсь, вспоминая о китайском божке. Я, крестьянин и сын крестьянина, давно освоил асфальт и уже полагаю, что на асфальте не должно быть ухабов. Мои и эта «Волга», и стокилометровая скорость, и эта модная косынка, и термос с цветком, и кофе в термосе, и истома вынашивающих плоды садов, и эти сёла, не отличимые от городов, и словно сошедший с картины Арагац, и родник у дороги, и старинный постоялый двор, и стада на склонах, похожие на облака, и веющая ароматом цветов прохлада. И море нив, и город Гюмри. И русский командир пограничников, родом из Ростова, и его сдержанная предупредительность: да, он проведёт нас к самой границе. И ощущение, что моя страна начинается с этих двух Араратов и простирается до Чукотки. И я порою не различаю Ширак и Кубань, как русский — виноград Крыма и виноград Араратской долины.

И вот, такой счастливый и такой сильный, стою среди своих друзей, таких же счастливых и сильных, на смотровой вышке, у подзорной трубы, и предо мной среди зелёного запустения колышутся в струящемся воздухе обезглавленные творения, прежде вознесённые к небу. В кино случалось видеть и получше, да и разглядеть подетальнее. И Ереван стоит не одного, а семи Ани, а я теперь — житель Еревана.

— Так чего же ты плачешь?

У нас в горах были турецкие кочевья. Турки поднимались из своих жёлтых долин, лица их на горном солнце бурели, обветривались, даже растрескивались, словно кожура граната, а осенью пришельцы снова нагружали свой скарб на волов и — хоп-хоп-хоп! — возвращались обратно к себе, в жёлтые долины.

И вот мы — дядя мой, старший брат отца, и я — поехали к ним покупать топлёное масло. Впервые услышал я чужую речь, и мне стало страшно. И ещё их дети… так и вьются вокруг, горланят, сквернословят, отвернёшься — норовят дать тычка, повернёшься — улыбаются; дьявольское отродье, одно слово; и глаза бездумные, пустые. Двадцать лет спустя я увидел их ещё раз, уже во сне: будто это крепость Карин, глинобитные стены и те дети… и мне — тридцатилетнему, во сне — снова стало страшно.

И среди этих мальчишек был один — он сидел, обхватив колени, и большими, какими-то отрешёнными глазами смотрел то ли на нас, то ли сквозь нас. Женщина окликнула его; он сделал движение, будто встаёт, вроде даже и пошёл на зов, но женщина окликнула ещё раз — стало быть, всё-таки не пошёл. Колыхая юбками, она подошла, чтобы вздуть его. Малец вскочил, даже вроде отбежал шага на два, но потом то ли лень ему стало, то ли забыл, что собирался удрать.

Дядя мой, лысеющий, горбоносый, с треугольными глазами, торговался азартно: цена его — нет! — ну никак не устраивала; вроде разобиженный их скаредностью, он порывался уйти и, будто это уже последнее слово, говорил и мне: «Вставай, пошли отсюда», а сам подмигивал. Дядя ещё дома похвалялся нашим, а по дороге и мне тоже: «Увидите, как дядюшка ваш турок обставит», и теперь доказывал мне, да и самому себе, что дело на мази. Турки и впрямь склонялись к дядиной цене, но тут он сам — то ли лень стало торговаться, то ли забыл, что собирался их обставить: «Ладно, давайте за сколько хотите». Ну, они и продали за сколько хотели, да ещё и подмешали жиру сколько хотели (от невесток дяде за это дома досталось особо), но ему уже было не до этого, он был поглощён другим: дядя заметил того мальчишку, сидевшего, обхватив колени. Забыл про весы, забыл про дело — и окликнул его:


С этой книгой читают
Жизнь впереди

Наташа и Алёша познакомились и подружились в пионерском лагере. Дружба бы продолжилась и после лагеря, но вот беда, они второпях забыли обменяться городскими адресами. Начинается новый учебный год, начинаются школьные заботы. Встретятся ли вновь Наташа с Алёшей, перерастёт их дружба во что-то большее?


Мужчина во цвете лет. Мемуары молодого человека

В романе «Мужчина в расцвете лет» известный инженер-изобретатель предпринимает «фаустовскую попытку» прожить вторую жизнь — начать все сначала: любовь, семью… Поток событий обрушивается на молодого человека, пытающегося в романе «Мемуары молодого человека» осмыслить мир и самого себя. Романы народного писателя Латвии Зигмунда Скуиня отличаются изяществом письма, увлекательным сюжетом, им свойственно серьезное осмысление народной жизни, острых социальных проблем.


Повесть о таежном следопыте

Имя Льва Георгиевича Капланова неотделимо от дела охраны природы и изучения животного мира. Этот скромный человек и замечательный ученый, почти всю свою сознательную жизнь проведший в тайге, оставил заметный след в истории зоологии прежде всего как исследователь Дальнего Востока. О том особом интересе к тигру, который владел Л. Г. Каплановым, хорошо рассказано в настоящей повести.


Две матери

Его арестовали, судили и за участие в военной организации большевиков приговорили к восьми годам каторжных работ в Сибири. На юге России у него осталась любимая и любящая жена. В Нерчинске другая женщина заняла ее место… Рассказ впервые был опубликован в № 3 журнала «Сибирские огни» за 1922 г.


Семеныч
Автор: М Зотов

Старого рабочего Семеныча, сорок восемь лет проработавшего на одном и том же строгальном станке, упрекают товарищи по работе и сам начальник цеха: «…Мохом ты оброс, Семеныч, маленько… Огонька в тебе производственного не вижу, огонька! Там у себя на станке всю жизнь проспал!» Семенычу стало обидно: «Ну, это мы еще посмотрим, кто что проспал!» И он показал себя…


Осенью

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Товарищи в борьбе

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Абицелла

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Сигналы

«История пропавшего в 2012 году и найденного год спустя самолета „Ан-2“, а также таинственные сигналы с него, оказавшиеся обычными помехами, дали мне толчок к сочинению этого романа, и глупо было бы от этого открещиваться. Некоторые из первых читателей заметили, что в „Сигналах“ прослеживается сходство с моим первым романом „Оправдание“. Очень может быть, поскольку герои обеих книг идут не зная куда, чтобы обрести не пойми что. Такой сюжет предоставляет наилучшие возможности для своеобразной инвентаризации страны, которую, кажется, не зазорно проводить раз в 15 лет».Дмитрий Быков.


Чертовы котята
Жанр: Детектив

Потеряв из виду своего возлюбленного Давида Сталя, оставившего ее в квартире один на один с незнакомым мертвецом, Хилья Илвескеро нанимается телохранителем к богатой избалованной красотке, невесте финского миллионера. Вместе с ней Хилья отправляется на горнолыжный курорт в Швейцарию и там делает сразу два потрясающих открытия: охраняемое лицо — дочь международного преступника Ивана Гезилиана, торгующего радиоактивными материалами из запасов бывшего СССР, а шофер Антон на самом деле замаскированный Давид Сталь, под чужим именем служащий приятелю своего злейшего врага…


Другие книги автора
Буйволица

ruАнаитБаяндур[email protected] ver. 10.20c2007-08-081.0Матевосян Г.Твой родСоветский писательМосква1986Матевосян Г. Твой род: Повести и рассказы /Пер. с армян. Анаит Баяндур. — М.: Советский писатель, 1986. — 480 с. — («Библиотека произведений, удостоенных Государственной премии СССР»). — 200000 экз.; 2 р. — Стр.218-246.БуйволицаНа макушке горы был кусочек белого льда, над льдом молча трудилось, разматывало нити пелены маленькое облачко. Под облачком восторженно болтался, наслаждался белым светом жаворонок, а над облачком, над стадами, над соколом, над горами, над летним выгоном и лесами чистые ветры других стран, полыхая жаром, несли огромное, огромное солнце.Трава здесь была необыкновенно вкусная, полевой сторож поэтому должен был появиться с минуты на минуту и закричать, чего это они так долго едят вкусную траву, и коровы паслись с жадностью.


Алхо

ruАнаитБаяндур[email protected] ver. 10.20c2007-08-081.0Матевосян Г.ИзбранноеХудожественная литератураМосква1980Матевосян Г. Избранное: Повести и рассказы /Пер. с армян. Анаит Баяндур. — М.: Художественная литература, 1980. — 448 с. — 100000 экз.; 1 р. 90 к. — Стр.211-235.АлхоАндро мастерит телегу. Сосну сейчас пообтешет — дышло готово, дырки просверлить — пустяковое дело. Вот и всё, осталась самая малость. Удивительный народ, так с вещью обращаются, словно она каждый раз с неба к ним падает. А вообще-то, если подумать, правильно делают, потому что трудодень, конечно, трудоднём, а поди-ка поработай целый день на солнцепёке… Вечером надо пойти в село, у Санасара вола попросить, дрова на летнем выгоне, должно быть, все вышли.


Твой род

ruАнаитБаяндур[email protected] ver. 10.20c2007-08-081.0Матевосян Г.Твой родСоветский писательМосква1986Матевосян Г. Твой род: Повести и рассказы /Пер. с армян. Анаит Баяндур. — М.: Советский писатель, 1986. — 480 с. — («Библиотека произведений, удостоенных Государственной премии СССР»). — 200000 экз.; 2 р. — Стр.336-359.Твой родНе нравишься ты мне, жалкий ты, не нравишься, сын мой, кровь моя, первенец мой, моя надежда, плохой ты, злости в тебе никакой. Твой дед, а мой отец Ишхан — у него лошадёнка была, небольшая, чистых кровей, на вид невзрачная, неказистая, для армии и то не взяли, забраковали, так, говорят, от злости лопалась, когда какая-нибудь другая лошадь опережала её, летела как осатанелая, лёгкие звенели, из ноздрей пламя рвалось, так вся и разрывалась, кроха этакая, от злости.


Чужак

ruАнаитБаяндур[email protected] ver. 10.20c2007-08-081.0Матевосян Г.Твой родСоветский писательМосква1986Матевосян Г. Твой род: Повести и рассказы /Пер. с армян. Анаит Баяндур. — М.: Советский писатель, 1986. — 480 с. — («Библиотека произведений, удостоенных Государственной премии СССР»). — 200000 экз.; 2 р. — Стр.67-95.ЧужакВ классе был Самад, был Мадат и был Амрхан1, но Турком или Чужаком мы называли Артавазда. Тогда я не знал, почему мы его так называем. Теперь знаю. Его братья, родившиеся до него, дожив до года, почему-то умирали, и старухи посоветовали его матери дать следующему ребёнку турецкое или курдское — какое-нибудь необычное, чужое имя.