Cнилось Мирзе Манафу, что едет он в каком-то странном троллейбусе; желтовато-розовый, немножко похожий на бакинский фуникулер, троллейбус этот идет вдоль арыка к речке, шурша по зеленой траве, и ехать в нем — одно сплошное удовольствие. Удовольствие заключается уже в том, что хотя Мирза Манаф спит, он на сто процентов уверен, что все происходящее — сон, что троллейбус этот ему только снится, а потому, хотя склон крутой, нет ни малейшей опасности свалиться в речку… А если даже и свалится? Все вокруг невесомое, воздушное: и речка, и склон, и троллейбус… Сновидение это доставляло Мирзе редкостное наслаждение, и он не спешил открывать глаза, с точностью до минуты ощущая, который теперь час. Мирза Манаф не боялся, что опоздает на работу; он и во сне прекрасно понимал, что время здесь совсем не то, что там, и что пока большая стрелка на стенных часах переползет на одно деление, он может вдоволь насладиться поездкой в чудо-троллейбусе, скользящем вдоль Бузбулакского арыка.
Не переставая блаженствовать, Мирза Манаф постепенно начинал переходить от сна к действительности, и по мере того, как он переходил от сна к действительности, пейзаж перед его глазами постепенно менялся. Видимо, Мирза Манаф начинал видеть возникавшие перед ним предметы в их истинном, так сказать, обличье: арык, который он только что созерцал, оставался на месте, и река оставалась на месте, но трава по берегам арыка была уже не той высоты, и вода в реке была совсем не той прозрачности; мало того, пока Мирза Манаф переходил от сна к яви, арык все больше и больше отдалялся от речки, меж ними образовалась глубокая пропасть, и Мирза Манаф, полуспящий, полубодрствующий, стоял на краю этой пропасти, глядел на речку и думал о том, как все-таки удачно получилось, что он не высунулся в окошко зачерпнуть пригоршню воды; потому что все время, пока он блаженствовал в этом скользящем по изумрудной траве неземном троллейбусе, им владело только одно желание — протянуть руку и зачерпнуть из речки воды, а если бы он — не дай бог — допустил подобную оплошность, ему бы уж никогда не подняться с этой постели, чтоб, приглушив несколькими стаканами крепкого чая бушующий в желудке огонь, вызванный вчерашней долмой с чесноком, сесть в восьмой троллейбус и с легкой душой поехать на службу…
Мирза Манаф окончательно проснулся и открыл глаза; арык и зеленый склон уже исчезли из поля его зрения. Но река текла, и на сбегающих к реке огородах пламенели огромные оранжево-красные тыквы, являя собой чудесное, ласкающее глаз зрелище.
Проснувшись в таком превосходном настроении, Мирза Манаф счел нужным развеселить жену, чего и достиг веселой шуткой. Выйдя затем в коридор и увидев, что кувшин, наполненный теплой водой, уже ожидает его на обычном месте возле уборной, Мирза Манаф ощутил в душе настоятельную потребность дополнительно сказать жене что-нибудь приятное и легко нашел такое слово, и сказал, но даже и этим не удовлетворился; покончив с кувшином и умывшись, он торжественно провозгласил с другого конца коридора: "Ничего, жена, подожди! Вот пойду на пенсию, увидишь, какую я тебе жизнь устрою!"
И тем не менее про сон свой Мирза жене не сказал, так как сон этот связан был с Бузбулаком, а в оценке точки земного шара, именуемой Бузбулаком, у Мирзы Манафа и Бике-ханум имелись некоторые расхождения. Во-первых, Бике-ханум никогда не видела того Бузбулака, который привиделся нынче ее мужу. Только раз в жизни побывала она в деревне, да и то на редкость неудачно — в тот год в Бузбулаке кишмя кишели комары. Сначала комары лишили Бике-ханум сна, потом у нее пропал аппетит, а потом у бедной женщины начался от этих комаров такой зуд, что, даже вернувшись в Баку, она ровно полмесяца тем только и была занята, что чесалась. (Прошло уже восемь лет, но до сих пор, стоит только упомянуть о Бузбулаке, у Бике-ханум немедленно начинает зудеть все тело…) Вот поэтому, а еще потому, что сегодня он отнюдь не расположен был выслушивать критические замечания в адрес Бузбулака, Мирза Манаф и умолчал про свой сон; напился чаю, положил в портфель завтрак, попрощался с женой, вышел из дому и лишь теперь, направляясь к троллейбусной остановке, медленно произнес: "Слава тебе, господи, наконец-то и в Бузбулаке довелось увидеть троллейбус…"
Мирза Манаф уехал из Бузбулака без малого сорок лет назад и, если не считать того комариного лета, всего раз побывал в родной деревне. Приехал и через пять дней отбыл обратно, дав себе зарок никогда больше сюда не приезжать. На этот раз не комары были повинны в столь спешном его отъезде; аллах — свидетель: в то лето в Бузбулаке не было ни единого комарика… Просто бузбулакские мальчишки над ним малость пошутили, а Мирза Манаф всерьез разобиделся на них. А потом разве можно сказать наверняка: может, мальчишки ему насолили, может, была другая какая-нибудь причина, а может статься, что все объяснялось утонченностью, отличавшей необыкновенно вкусные пити, душбере и долму, которые готовила Бике-ханум и которых Мирза Манаф не желал лишаться надолго. Не исключено также, что Мирзе Манафу просто-напросто надоело с утра до вечера валяться в сухом арыке под ивой. Во всяком случае, когда озорники мальчишки открыли водосток и вода хлынула в арык, где дремал под ивой Мирза Манаф, он, очнувшись от сна в холодной воде, раз навсегда дал себе зарок не приезжать в Бузбулак. Мирза Манаф был так разгневан проделкой бузбулакских сопляков, что по возвращении в Баку собрал всю свою семью и провел нечто вроде митинга. На этом митинге Мирза Манаф так обоснованно, так аргументированно критиковал Бузбулак, который столько лет подряд столь же усиленно расхваливал, что его чада и домочадцы делали невероятные усилия не расхохотаться; дело дошло даже до того, что Бике-ханум вместо того, чтоб начать чесаться, что случалось с ней всякий раз при упоминании о Бузбулаке, стала вдруг громко и очень ненатурально кашлять — только б не рассмеяться.