28 сентября 1918 года
Солнечным сентябрьским днем смертоносный вирус незримо и неслышно крался сквозь толпу по булыжным мостовым Филадельфии. Его никто не замечал среди радостной суеты парада в честь займа Свободы[1], проходившего под патриотические марши Джона Сузы[2]. Больше двухсот тысяч мужчин, женщин и детей размахивали американскими флагами и теснили друг друга: каждый жаждал пробиться на лучшие места вдоль трехкилометрового маршрута шествия. Все они, как один, ободряющими криками приветствовали вереницу оркестров, бойскаутов, участниц Женской вспомогательной службы, моряков и солдат, шагающих по улице. Над головами летали аэропланы, тягловые лошади тащили восьмидюймовые гаубицы, военные отряды демонстрировали приемы штыкового боя, звенели церковные колокола, заливались полицейские свистки; старые товарищи обнимались и пожимали руки, влюбленные целовались, дети делились друг с другом конфетами и лимонадом. Воодушевленные зрители не подозревали, что с военно-морской верфи в город проникли гибельные микробы и накануне местные больницы уже приняли больше двухсот заболевших, а специалисты по инфекционным заболеваниям потребовали от мэра отменить праздник. Впрочем, публика вряд ли встревожилась бы. Горожане вышли на улицы, чтобы поддержать войска, купить облигации военного займа и продемонстрировать свой патриотизм. Главное — победить в Европе и не допустить Гансов в Америку: вот что в первую очередь занимало все умы.
Многие слышали об эпидемии, охватившей Бостон и Нью-Йорк, но директор филадельфийского Института Филлипса сообщил, что он уже выявил возбудителя этого особого типа инфлюэнцы, палочку Пфейффера, а местные газеты написали, что заболевание не представляет опасности: оно старо как мир и обычно развивается в условиях спертого воздуха, сырости и засилья насекомых. В Филадельфии такого не водится, а значит, если выполнять рекомендации Департамента здравоохранения — держать ноги в тепле и сухости, есть побольше лука и проветривать помещения, — все будет хорошо.
Но тринадцатилетняя Пия Ланге догадывалась, что происходит нечто необычное. Не потому, что ее лучший друг Финн Даффи рассказал ей о трупе моряка, который лежал у пивной. И не потому, что весь город пестрел плакатами, которые гласили: «При кашле и насморке пользуйтесь носовыми платками» или «Прикрывайте рот! Инфлюэнца распространяется с брызгами, вылетающими из носа и рта!».
Пия заподозрила неладное вот почему: едва они с матерью, толкающей плетеную коляску с братьями-близнецами, влились в праздничную сутолоку, девочку охватила смутная тревога. Так бывает, когда воздух перед грозой словно сгущается или когда крутит живот перед тем, как начинает тошнить. Толпа и раньше пугала Пию: никогда ей не забыть паники, которая охватила девочку, когда она впервые оказалась на оживленных улицах Филадельфии. Или тот страх, когда Финн потащил ее на торжественный спуск на воду военного корабля на Хог-Айленде, где присутствовали президент Вильсон и тридцатитысячная толпа, а реку загромождали буксиры, пароходы и баржи, украшенные американскими флагами.
Но теперь все было иначе. Трудноопределимая тяжесть — невидимая, но ощутимая, — казалось, давила на девочку со всех сторон. Поначалу Пия решила, что всему виной жара и запруженные тротуары, но потом ее охватила знакомая слабость, с которой она безуспешно боролась все детство, а следом пришло внезапное предчувствие неминуемой катастрофы. Она словно опять стала маленькой девочкой, которая пряталась от гостей под фартуком мутти[3] и не могла объяснить, почему предпочитает играть одна. Девочкой, которая не хотела пожимать руки, обниматься или сидеть у взрослых на коленях. Которая старательно избегала общих игр с мячом или скакалкой, хотя одновременно страдала от одиночества.
Мальчишки в поношенных курках и залатанных штанах взобрались на фонарные столбы, откуда лучше было видно парад, и Пия пожалела, что не может присоединиться к ним, избежав нарастающей давки. Ребята кричали, смеялись и махали кепками, по-обезьяньи повиснув под огромными американскими флагами. Больше всего на свете Пии сейчас хотелось быть такой же беспечной, не думать о грядущем несчастье, но ничего не получалось. Сколько ни старайся, никогда ей не стать как все.
Когда она снова посмотрела на тротуар, мама пропала. Пия хотела окликнуть ее, но вовремя прикусила язык. Не стоило кричать «мутти» — по крайней мере, во всеуслышание. Говорить по-немецки в общественных местах теперь не дозволялось. Про себя, несмотря на новые законы, она все равно называла родителей по-прежнему, мутти и фатер[4], но на людях не решалась привлекать лишнее внимание. Привстав на цыпочки и стараясь разглядеть мать поверх чужих голов, Пия заметила метрах в трех знакомую коричневую шляпку. Девочка бросилась вдогонку, огибая прохожих и бормоча слова извинения, когда случайно влетала в чью-то спину.