Сегодня дежурному сигналисту 14 лет. Вчера ему было 16, позавчера 19, а завтра может быть и 22. Это потому, что сигналисты каждые сутки меняются, а в музыкантском взводе, где они состоят, много добровольцев разного возраста.
Сегодня очередной сигналист Беломестнов.
— Играй на поверку, — говорит ему дежурный по полку Ермолин, когда будильник в штабе показал девять.
Беломестнов достает с гвоздя трубу, которая висит слишком высоко для его роста, выходит на площадку перед штабом и, приложив трубу к губам, до отказа надувает бледные щеки.
За сопками садится солнце, и все вокруг красное: и небо, и полотнища палаток, и красноармейцы, и сосны… Труба изогнулась красным драконом. Дракон купается в багровых лучах; ему весело, и он поет на своем драконьем языке:
Эй, бо-ец, по-то-ро-пись,
на по-вер-ку ста-но-вись!
Из палаток выбегают красноармейцы и, жмуря глаза от красного света зари, колоннами идут на переднюю линейку.
Кончив играть, сигналист сплевывает, протирает конец трубы и идет обратно в штаб.
Пробираясь между соснами и палатками, быстро надвигается ночь, словно она тоже торопится на поверку. На потемневшее небо выходят нетерпеливые звезды. Сквозь чащу веток протискиваются лунные лучи.
Через час Беломестнов играет «отбой», и лагерь засыпает.
Под «грибами» замерли дневальные, изредка переминаясь с ноги на ногу. Из белеющих в темноте палаток доносится храп, от которого шевелятся стены этих полотняных домиков. Командирские палатки, в которых горят лампочки, светятся, как большие фонари. По полотну ползают причудливые тени сидящих внутри людей.
В штабе тихо. Ермолин скучает возле телефона. В углу, у денежного ящика, стоит часовой. Около его плеча серебряной полоской блестит штык. В другом углу растянулся дежурный посыльный и храпит, подкинув под затылок противогаз.
Ермолин закуривает и смотрит на сигналиста, который, засунув ладонь под щеку, лежит на огромном штабном сундуке.
У сигналиста большая голова, а ноги, наоборот, — небольшие, и самые маленькие сапоги, какие нашлись на полковом складе, ему велики. Когда в выходной день товарищи по музыкантскому взводу зовут его с собой в город, он поддергивает голенища своих сапог за ушки и солидно отвечает:
— Нет, не придется. Куда с такими сапогами! Смеяться будут.
Ермолин почти вдвое выше и старше Беломестнова. Беломестнов с завистью смотрит на его длинные ноги и блестящие хромовые сапоги.
— Скучно, сигналист, — говорит Ермолин, хлопая себя по колену.
— Да, — отвечает Беломестнов, следя за огоньком папиросы, который то темнел, то разгорался. — Не опоздать бы нам завтра с подъемом, — подумав, добавил он.
— Ты, я слыхал, герой. И, кажется, даже ранен был? — произносит Ермолин и. передвинув на живот сумку и противогаз, садится на сундук к сигналисту.
— Угу! — смущенно говорит Беломестнов, отодвигаясь. — Было дело.
— Расскажи-ка, брат. Так у нас и ночь быстрей пройдет.
Беломестнов потянул носом и устроился удобнее на сундуке, чтобы потом не отвлекаться.
Будильник торопливо отстукивает секунды. В окна смотрит луна. На стекле лежат прозрачные тени сосен.
— Наше дело, музыкантское, в бою обыкновенно по уставу, — начал, не торопясь, Беломестнов, глядя на тусклую лампочку: — инструмент долой, ноты долой, носилки в руки и пожалуйте раненых таскать. Ну, я раненых не таскал, — куда мне! Они тяжелей здорового. А я ходил оружие собирать, патроны. Наганов там много валялось, винтовок разных, маузеров — до чорта! Тут так получилось: я на одном месте не стоял, а ходил смотрел, как бой идет. Не боялся, что меня ранят. Я маленький, думал, меня пуля не заденет.
— Чудак ты, Беломестнов! — улыбается Ермолин и ложится около Беломестнова, накрывая его и себя своей длинной командирской шинелью.
Ночные шумы проникают сквозь тонкие досчатые стены. То крикнет птица, то сорвавшаяся с сосны шишка хлопнется о крышу, го ветер зашумит в хвойных вершинах.
— Подхожу я к двуколке патронной, — продолжает Беломестнов, свернувшись вроде своей трубы под шинелью, — а от нее красноармейцы патроны таскают. Нацепят на себя ленты пулеметные, напихают в подсумки, в карманы, а то ящик целый волоку!. Им в одно место много нужно было. Тут бой сильный, стреляют во-всю, артиллерия и наша и ихняя, и пулеметы наши почем зря лупят. А эти патроны все для пулеметов таскали.
— Они страсть сколько патронов жрут, — вдруг сказал часовой, который, вытянув голову, внимательно слушал.
— А я выстрелов не боялся, привык. Сначала только страшно было. Бегают тут красноармейцы, вспотевшие такие и бледные. Один мне говорит: «Ты чего здесь околачиваешься? Помог бы таскать». Я к двуколке: «Давай патронов, понесу». А они меня прогоняют, что я мал: «Иди отсюда, а то убьют, мамка будет плакать». А у меня ее и нет, мамки-то. Один красноармеец взвалил на себя много, сгибается. Я ему: «Дяденька, дай помогу». Он мне и навалил кучу. Я попер с ними, ползу, как и все подносчики, и чуть не дошел…
Шмелем загудел телефон. Ермолин взял трубку.
— Штаб Н-ского полка слушает. Есть. Будет сделано. — И, бросив трубку, полез под шинель, передвигая мешающий лежать наган. — Ну!