Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Штемпель: Москва
(13 писем в провинцию)
Письмо первое
Милый друг! Судьба запоздалых писем общеизвестна: вначале их ждут; потом перестают ждать. Знаю: мой конверт со штемпелем "Москва" уже тщетен и не нужен, Но иначе нельзя было: я сам жил внутри наглухо запечатанного конверта. Только-только выкарабкиваюсь. Два года отщелкнулись, как счетные костяшки: позади голый стержень. Это-то вы простите и поймете, милый друг, потому что вы... милый друг.
Но простите ли вы мне разочарование: ведь под моим штемпелем "Москва" ничего, кроме рассуждений о штемпелях с оттиском "Москва", вам не найти. Для меня эта тема - близкая и важная. Для вас, с расстояния в 700 верст, чужая и, может быть, скучная. Но я могу писать только о том, о чем могу: я так полно включился в свою проблему о штемпелях, так занят, может быть, по-чудацки, исследованием того "особого отпечатка", еще Грибоедовым примеченного, который отличает и метит всю окружающую сейчас меня жизнь, что придумывать другие, более забавные и волнующие вас темы никак не могу и не умею.
Каждое утро в 93/4 я, застегнув себя в пальто, отравляюсь вдогонку за Москвой. Да-да: два года тому назад поезд, помню, запоздавший на 13 часов, довез меня только до Брянского вокзала: до смысла Москвы отсюда еще большой конец.
Итак, каждое утро я шагаю из переулка в переулок, позволяя перекресткам ломать, как им угодно, мой путь, собирая в себя Москву. Рядом со мной, стоит повернуть голову на пол-оборота, в стеклах витрин шагает чуть сутулый, длинный, с лицом под черными полями шляпы человек. Вдвоем, изредка переглядываясь, мы ищем наши смыслы.
Даже странно: в первый день, когда, оттянув плечо чемоданом, я смотрел с Дорогомиловского моста на кучу домов под кучей огней, я не мог и предполагать, что когда-нибудь все это ляжет гигантской грудой поперек моего мышления как трудноразрешимая задача.
Конечно, и другие, кто как может и хочет, возятся с теми или иными проблемами; под любою лобной костью живет какой-нибудь не устраивающий мышление, мучающий "я" вопрос. Но все же я завидую другим: каждый из них может запрятать свою проблему внутрь черновых тетрадей, защелкнуть на ключ в лаборатории, зажать в математических значках, точнее - может, хоть ненадолго, отлучиться от своей головоломки, выключиться из нее, дать роздых мысли. Но мне уйти из своей темы - никак: я живу внутри ее. Окна домов, мимо которых хожу, смотрят с определенным выражением; утром, чуть раскрыв глаза, вижу красные кирпичи соседнего дома: это уже Москва. А значит - и мысль: Москва. Проблема материализовалась, обступила меня тысячью каменных коробов, протянулась под подошвами тысячью кривых и ломаных улиц,- и я, смешной чудак, исследующий свое где, попал в него, как мышь в мышеловку.
Когда я прохожу сначала мимо блекло-желтого дома с оттиснувшимися на нем знаками ЦК РКП (б), а получасом позднее мимо кривой колокольни церкви Девяти Мучеников на Кочерыжках, что у Горбатого моста, я не могу не сделать отчаянной попытки найти общий знаменатель тому и этому. Шагаю мимо книжных витрин с меняющимися, что ни день, обложками: Москва. Мимо нищих, загородивших путь протянутыми ладонями: Москва. Мимо свежей типографской краски, оттиснувшейся поверх белых кип четким черным словом "Правда": Москва.
Москва слишком затоптана, на ее асфальтах и булы-жинах накопилось слишком много шагов: такие же вот, как и я, шагали, день ото дня, год к году, век к веку, от перекрестка к перекресткам, поперек площадей, мимо церквей и рынков, запертые в обвод стен, включенные в обвод мыслей: Москва. Поверх следов легли следы и еще следы; поверх мыслей - мысли и еще мысли. Слишком много свалено в эту кучу, обведенную длинной линией Камер-Коллежского вала. Я, по крайней мере, все проверяю пусть расплывчатым, но неотвязным символом: Москва.
Белый особняк на Никитском, 7 б, угрюмо повернувшийся боком к шуму улицы, лучше Шенрока объясняет мне душу одного из постояльцев этого дома.
Еще и сейчас журнальные столбцы бьют по полумертвому слову "славянофильство", но тому, кто захотел бы в одно из воскресений от двух до четырех посетить ветхий Хомяковский дом на Собачьей площадке, угловая комната дома, так называемая "говорильня", объяснит все окончательнее и резче: у ее сдвинутых на расстояние одной сажени глухих и безоконных стен истертый кожаный диван на пять-шесть человек; в углу подставка для чубуков. И все. В этой глухой, тесной и темной комнате славянофилы, сев колени к коленям, и изговорили себя до конца.
Трамвай № 17, довозящий до Новодевичьего, гораздо лучше иных книг показывает имя: Владимир Соловьев. Писано имя черной путаной вязью по белой крестовине, меж тремя разноверными иконками. Если всмотреться в выцветшие буквы одной из них, нижней, только и прочтешь: erit...
Но будет. Начни только ворошить эту кучу, потяни за нить, и за нею весь огромный спутанный клуб: Москва. Вы, вероятно, недоумеваете: как навязалось мне то, что я называю своей проблемой, как начались мои блуждания по смыслам Москвы?
Очень просто. Квадратура моей комнаты - 10 кв. арш. Маловато. Вы знаете мою давнишнюю привычку, обдумывая что-нибудь, возясь с замыслами, шагать из угла в угол. Тут углы слишком близки друг к другу. Пробовал: если стол вплотную к подоконнику, стул на кровать, - освобождается: три шага вдоль, полтора поперек. Не разгуляешься. И пришлось: чуть в голове расшагается мысль и самому захочется того же, защелкнув свои три шага на ключ, бежать на улицу, вдоль ее кривых длинных линий.