Этот архив подлежал уничтожению в ближайшие сорок восемь часов. Войдя в него, я испытал жгучее желание уничтожить тех, кто отдал такой приказ. Причем не в сорок восемь часов, а немедленно. Из огнемета или при посредстве газовой камеры. Человек я мирный и незлобивый, нужны радикальные методы, чтобы вывести меня из равновесия, но когда речь заходит об архивах, я становлюсь зверем. В такие минуты мне хочется выть, рычать и кусаться от осознания собственного бессилия. Я заложил бы душу дьяволу за возможность отменить этот сволочной приказ, вывезти отсюда к себе домой, любым иным мыслимым м немыслимым способом уберечь эти сокровища. Но дьявол, равно как и Бог, оставались не более как нравственными категориями, апеллировать к которым можно было сколько заблагорассудится и без особенного результата. Мне стоило невероятных усилий вообще проникнуть сюда до того, как приговор будет приведен в исполнение и все эти тонны пожелтевшей, отрухлявевшей, ломкой бумаги сгорят в мусорном баке на заднем дворе. Мне стоило это еще и мзды в три червонца вахтеру, а подобная сумма по нашим самым гуманным в мире законам толковалась как взятка и грозила обернуться несколькими годами труда во исправление. Правда, информацию о злодеянии я извлек, как это водится, случайно, и хотя бы это ничего мне не стоило. Так или иначе, мне отпущено было два часа на разграбление и вынос такого количества бумаги, какое могло бы уместиться в две немецких болоньевых сумки. Я стоял на пороге пыльного полуподвала, сильно напоминавшего морг, перед уходящими в темноту грубо сколоченными стеллажами, истекал ненавистью и не знал, с чего начать. Разумнее всего было бы зажмуриться и хапать все, что подвернется, до полной загрузки… Говорят, в Ленинграде есть камера, куда в первые часы славной нашей революции победивший пролетариат по указанию Луначарского сволок награбленные из самых богатых частных собраний книги и документы, а потом закачал ядовитый газ. С тех пор примерно раз в год туда входит человек в противогазе и хватает первое попавшееся. И это «первое попавшееся» обычно оказывается открытием. Может, легенда. Но уж очень похоже на правду. Если даже в полуподвале паршивой, никому не нужной конторы, каких тыщи в нашем городишке, можно найти такой архив. И если принять во внимание, что означенная контора — так и хочется сказать «контра»! — решила спалить его, дабы расчистить место для своих паршивых, никому не нужных документов.
Я сделал осторожный шаг вперед и увидел крысу. Тварь сидела на пыльной стопке журналов и глядела на меня как хозяйка на незваного гостя. Который хуже татарина. «С-сука», — сказал я. Крыса нехотя оставила свой пост — бумаги посыпались с оглушительным шорохом — и почему-то задом упятилась за стеллажи. Хлопья взбаламученной пыли плясали в столбе желтого прыгающего света от моего нагрудного фонаря. Я невольно подумал, что, может быть, она решила подкрасться сзади и вспрыгнуть мне на загривок. Или просто ушла за подмогой. Было бы неприятно, если бы таковая подмога здесь нашлась. И было бы странно, если бы подмоги не сыскалось. Я протянул руку и хапнул верхний журнал из стопки. Это был «Губернский вестник» за 1881 год. Год, когда народовольцы с восьмой примерно попытки достали-таки императора Александра Николаевича. Не все же американцам стрелять своих президентов… Я не удержался и хапнул еще. Полная безнадега. Я мог бы унести эту подшивку. Я мог бы унести и прошитые тесьмой протоколы с державным гербом, что валялись рядом, сброшенные крысой при отступлении. Но всего мне не унести. Обнаружился бы факт хищения, и вахтер под угрозой пытки, сиречь увольнения от синекуры, мог свободно сдать меня милиции. А его тоже следовало понять: вахтерил вынужденно, во имя личной свободы, нужно было ему развязать себе руки от нашей всеобщей трудовой повинности, иметь из каждых трех дней два свободных, он эти два дня книгу писал, не то роман, не то монографию. В общем, как и я, всеми доступными средствами стремился усидеть между двумя стульями и совместить общественный долг с нравственным императивом, полезное с приятным. И потом, слабых моих сил явно недоставало. «Гады», — сказал я. Это адресовалось в равной мере крысам и хозяевам полуподвала. Занимаясь разорением архивов, я обычно молчал. Либо сквернословил.
Я раздернул «молнии» на сумках и двинулся в глубь архива. Загружаясь, я еще как-то пытался отбирать то, что казалось особенно интересным. Если такое вообще возможно. В архивах интересно все. То, что я оставлял на месте, спустя сутки виделось мне просто бесценным. Тогда я испытывал муки раскаяния, что схапал не то. Как синдром похмелья у пьяницы. И подолгу не мог свыкнуться с необратимостью потери.
Что-то подвернулось мне под кроссовку, я потерял равновесие и начал падать, бестолково размахивая руками в поисках опоры. Каким-то чудом мне это удалось, и я утвердился на ногах — даже без излишнего шума. Странное ощущение: сердце работало ровно, дыхание не сбилось. Как будто и не падал. Только застряла в голове невесть откуда всплывшая мысль: «ЧЕЛОВЕКОМ БЫТЬ ТРУДНО…» Что бы это значило? Где я мог на нее набрести, из какого манускрипта