Лейтава, Омель, 1830, конец июля
Дрожь прошла по земле: это в ее глубинах вставал прекрасный Индрик-зверь. Посыпались камни и мелкие комья с переплетенными травинками, и все воды двинулись навстречу повелителю. Засеребрились родники, вспухли ручьи, всколыхнулась застоялая болотная вода, и в зеркалах озерец, испятнивших землю, переплелись молнии и радуги.
Женщина вместе с конем укрылась от ливня под вязом. Тяжелые капли шлепались, заставляя поочередно подпрыгивать резные листочки, и иногда каскады воды прорывались сквозь отяжелевшие ветки, делая темнее серо-черную куртку женщины и такую же темную атласную шкуру фриза, на котором она сидела – огромного, с широкой холкой и тяжелыми бабками, заросшими мохнатой шерстью, с широкими копытами, увязающими в земле. Струи воды бежали по морщинистому стволу, по лицу и волосам женщины, и она отирала их насквозь промокшим рукавом.
Индрик-зверь шествовал, высекая молнии, по поднебесным чертогам, и навстречу ему, протяжно гремя, катилась по булыжникам Перунова повозка.
Ливень этот, вскипающий на лужах пузырями, буйствовал куда дольше, чем положено таким ливням, и когда женщина поняла, что, стоя под деревом, вымокла не меньше, чем в открытом поле, тронула коня с места.
Лес пах грибами, прелью, и этим отчаянным летним дождем. Колеи раскисли, и широкие копыта карего отбрасывали лопаты грязи и плюхали глинистой водой. Ветки настойчиво тянулись над переплетением тропинок, сбрасывая непомерную тяжесть капель, словно играли с всадницей. А когда открылась поляна в серебристых озерах и суете радуги над ней, вся в малиновом, белом, синем разнотравье, то лес плеснул на прощание из яруг и болот длинным алым языком цветущего папоротника.
Флигель не ремонтировался целую вечность, из-под ошметок краски проглядывали серая цемянка и красный кирпич. Лето баловало дождями, и двор пестрел разнотравьем, густым и высоким: сплетенными намертво ромашками, спорышем, под грудь поднявшимся голубым цикорием и багряным кипреем – все это дикое, буйное, не знающее руки садовника, да и не допустил бы садовник в свою вотчину дикие травы.
По самой середине была протоптана чуть присыпанная щебнем дорожка, и на этой дорожке стояла сейчас девка-холопка с двумя полными ведрами в руках, покорно опустив длинные ресницы, разглядывала грязные до колен свои босые ноги, на которых капельки брызнувшей воды высветлили кожу. Над одним из ведер поднимался пар.
Гайли встала с камня, на котором угрелась, подошла:
– Тебя князь послал?
– Ага, пан.
Гайли подняла плавающий в ведре серебряный кубок: слегка сплюснутый, с рельефом ветвей и виноградных листьев и с полустершимися эмалевыми медальонами: проступали глаза, прядь волос, фон неба… и Гайли вдруг очень захотелось узнать, что было на них нарисовано. Но она посмотрела на девку и зачерпнула горячий травяной взвар. Резкий вкус и запах обожгли. Зелья были подобраны, как надо: белена, крапива, аконит, бессмертник и подмаренник…[1] Гайли хорошо знала каждую.
Она выпила, задохнувшись, и тут же, как слепая, потянулась к чистой воде, увидев промелькнувший на лице холопки испуг. Если б не еще больший страх перед хозяином, та бы уже бежала, задрав подол и оскальзываясь в росной траве.
Гайли кинула в ведро опустелый кубок. Жар растекался по телу, и какое-то время ей нужно было побыть одной… Одной.
– Пан князь велел передать… они приглашают панну на ужин. За вами придут.
– Да. Да. Иди.
Закат окрасил небо в розовое и мягко лиловое, а под деревьями парка уже сгустилась темнота, когда за Гайли пришел лакей с фонарем и попросил идти за ним. Он провел Гайли от реки по крутой сбитой лестнице через террасу, она только мельком успела увидеть яшмовые колонны, огромную хрустальную люстру и желто-красный кленовый паркет парадного зала, как они свернули вправо, на винтовую лесенку для слуг. Потом лакей растворил украшенные позолотой двери, и Гайли ослепило сияние и жар свечей.
Князь Витольд поднялся ей навстречу.
В прямоугольной комнате не было ничего, кроме накрытого к ужину стола и двух стульев с высокими спинками, обитыми несвижским ситцем в меленький голубой цветочек. Такого же колера шторы закрывали окна. На крахмальной с мережкою скатерти сверкал хрусталь и мягко отсвечивало столовое серебро. Они пили пряный мускат и говорили ни о чем, Гайли вяло отщипывала виноградины.
Головки трав плыли перед глазами: точно ее бросили животом через седло, и травы плывут-плывут… потому что конь не скачет – тоже плывет по волшебному лугу – только в другую сторону. Руки скручены за спиной. Это неправда, что можно развязаться. Это храбрые байки тех, запястья кого никогда не связывали ременными петлями, так что кожа готова лопнуть, а часов через пять руки уже не спасти… Но что за дело, когда такой сон… терпко пахнут бессмертники. И на каждом стебле клевера по четыре листка. И еще знакомо пахнет конским потом и кожей упряжи, и тело упруго ноет, наливается жаром… руками лучше не шевелить – больно.
Так это такой сон?
"Не езди через Белыничку. Там вайс-рота[2]".
Белыничка – это такой городок по левый берег Белыни – построенный специально чтобы избавить князя от созерцания чиновников. На правом крутобережье – дворец, охотничьи угодья и ремесленно-торговый Омель. Гайли выехала из него… Князь звал остаться. Беда в том, что