Борис Губер
ШАРАШКИНА КОНТОРА
I По утрам над крышами плывут низкие звуки гудков. Вереницами спешат - серые в легком тумане - фигуры, и глотают их, одну за другой, железные, кованные ворота. Красные столбы труб лезут вверх, к белесому небу. Тает над ними дымок. Весь день уходит, светлый и радостный, в шопоте нитей, в стрекоте станков, в плавном гуле машин. Хриплый свисток вещает конец. Снова обсаженные деревьями улицы, кирпичные стены, сетки оконных переплетов. Тяжелые ломовики трясутся на полках, грохотом колес своих покрывая далекий рокот городского центра. Ползет сизый, как табачный дым, вечер. Загораются огоньками громады домов. Белый свет льется обильно и ровно освещает ряды молодых голов, низко склоненных над столами. Проворно бегают по бумаге карандаши. Растекаются по улицам шумы. Быстро движутся люди. Трамваи, гремя, летят мимо сверкающих лаком моторов, обгоняют, заливаются торжествующим звоном, роняют где-то в темноте над собою синие искорки. Кафе и кино расцвечены огнями, афишами, вывесками. Сияют ярко витрины, и горы товаров улыбаются через стекло. Пахнет недавно отошедшим летним днем, асфальтовой гарью, перегорелым бензином, краской, известью. Все сливается в один яркий и пряный букет... Живет город... Дышит... Серый город! Прекрасный город!.. С зимой, самое дорогое позади осталось: Москва. II Зина написала домой коротко и холодно: "Сократили, работы нет. Приеду во вторник". Сидя в вагоне, прижалась к стене. Глядя через индевеющее стекло на летящие мимо снега, вспоминала - про все. Прощалась. Знала - надолго. И плакала тихонько, без слез... Гремя, отдуваясь паром, щеголяя тремя новенькими вагонами, прикатил поезд к Веселой. Постоял минутку - и дальше. Густыми белыми клубами отставал от него дым. Раннее морозное утро переливалось синими, зелеными и желтоватыми - от встающего солнца - тонами. Березы вдоль линии, стриженые акации за желтеньким вокзальчиком, лохматые крестьянские лошаденки - за ночь крепко напудрились инеем. Накатанная дорога блестела стеклянно, вилась, уходила полем к лесу. Зину встретил отец, ласково усмехаясь в лохмы заледенелой своей бороды. Не торопясь, круглыми и плотными словами расспрашивал про город, про дорогу. Зинины ноги в ботиках заботливо укутал дерюжкой. Садясь в головяшки саней, подвел итог. - Дома-то способней! Ехали долго, - полем, лесом, перелесками. Степугино залегло далеко от города, далеко от железной дороги. Село большое, раскидистое, а толку мало: тонет в лесах и бездорожьи летом, в снегах бесконечных - зимой. Спряталось в сугробах, в ветлах и елях, попыхивает дымком, скрипит колодезными шестами. По вечерам ревет гармошкой Сеньки-сапожника, играет в козла, зарывшись в блох и шубы, спит долгим и липким сном. На беседах и домовниках скучают, танцуют "подзефир" и "светит месяц с тремя фигурами", лузгают семечки. Снова в полузабытье окунулась Зина. Медленно шел ее день. Утром, идя за водой, вспоминала про недалекое еще счастье. Про красные стены... Дома, в спертом избяном тепле, тоскливо глядела на усатых тараканов и на бородатых святых. Мачеха ворчала, злобные на нее кидала взгляды, называла дармоедкой. Как в тумане, прошли первые дни. К святкам приехала Лида Трибесова, более счастливая, удержавшаяся в Москве. Приезд ее оживил и обрадовал Зину: Лида привезла с собой звонкий смех, молодые черные глаза и ворох разных новостей. Товарки встретились радостно, говорили без конца. Зина чуть не заплакала, слушая рассказы про городскую жизнь и про фабричные мелочи. Завидовала... Но стало ей легче, почти легко: убираясь к празднику, напевала тихонько что-то веселое... И работала так усердно, что даже мачеха перестала ворчать. III Издавна велось в Степугине: на первый день Рождества - катанье. Как на масляной. Съезжались издалека и помногу. Готовились к съезду задолго, ждали его с нетерпением... День был солнечный, яркий, ароматный - лазурь с золотом. Солнце играло на оконных стеклах, вымытых до блеска, не успевших еще покрыться ледяной коркой, солнце рассыпало по снегу мириады горячих искр. После обедни - жидкими звонами, как на веревках, тащила к себе церковь - стали вереницами стягиваться в Степугино катальщики из чужих деревень. Улица густо запруживалась зрителями... Шумные толпы теснились к избам, пестрели платками - яркими, будто цветы расцветали по сугробам. Мешались оранжевые дубленки, обшитые тесьмою многолетние салопы, жакетки, лисьи воротники шуб. Перекидывались быстрыми словами с катающимися: - Панька, а твой где? Пешком прется? - Врешь! Мой-то на битюге приедет. - А я отобью!.. - Башку сломаешь... Все длинней становится поезд. Лошади убраны лентами, бумажными цветами, цепочками и побрякушками. Звякают колокольчики, тихо журчат бубенцы. Санки нарядные, лучшие, расписанные яркими красками. В переплеты задков вставлены малиновые и зеленые лоскутки ковров. Заведующий "Полянками" - Митин широкой рысью обгоняет плюгавых деревенских коняков. Высокий рыжий жеребец легко несет крошечные белые саночки, совсем игрушечные, щеголяет английской упряжью и оглоблями, длинно забинтованными ремнями седельника. Туго подобраны вожжи. Из-под стройных ног брызжут плотные снежные комья. Вслед несется: - Сволочь!.. На чужой-то можно раскатываться... - Это что за гусь такой? - Из коммуны. Заведующий... Лоботрясина! Митин оборачивается, злобно смотрит назад и слегка пускает вожжи. Прибавляя ходу, цокая подковами, несется красавец с пышным хвостом... Но скоро ему уже нет места для рыси. Упряжек так много, что двигаться вперед приходится шагом. И движутся: медленно, степенно, беспрерывным кольцом. Головы лошадей - на плечах впереди едущих седоков. Шумно и пестро. На поворотах мнутся, напирают друг на друга, дерут удилами вспененные конские рты. Цепляются отводами санок. Рассыпаются ругательствами: - Правее, правее, тебе говорят, корельская морда! - Сама, сучий хвост, морда... - А я вот тебя сейчас ка-ак по-ла-ас-ну!.. И уже поехали дальше. Неуклюжие розвальни битком набиты молодыми и безобразными корелками. Сидят на коленях, внизу и с боков - везде. Всем тесно, неудобно и весело. Пьяные голоса рвут морозный день в клочья. Медными голосами звенит гармошка. Рты - дырами на потных лицах, из дыр лезет конец. Хотя грязи нет - сотнями полозьев снег перетерло в бурый песок. Зина долго каталась с Лидочкой. Сначала на своей чалой кобылишке, потом на неуклюжем доморощенном "битюге" Панькиного ухажора. Скоро обе озябли в своих городских костюмах и решили вылезти - походить немного или забежать домой погреться. Шли наравне с только что покинутыми санями щуплого паренька, под барашковой шапкой похожего на мальчика, обменивались с ним шутками. Поминутно закатывались беспричинным молодым смехом. Солнце щедро поливало их золотом своих лучей. Дошли до околицы. Здесь громадный был наметен сугроб, и им пришлось перебраться поближе к избам. Напротив заворачивалось медленное кольцо. - Домой? - Бежим, Зинишная! Но не пришлось... По дороге, прямо на загибающийся дугою поезд, неслась пара гусем. Гнедой коренник, храпя и екая, сильно махал лохматыми ногами, высоко задрав подтянутую поводом, горбоносую голову; на выносе, струной натянув постромки и скосив глаза, скоком несся круглый буланый мяч... Гикает ямщик Васька-Гуж. И, как филин, гогочет Конской. - Гого-го-го-го!.. Под сильной рукой Васьки, проскочив сквозь завор, пара круто взяла в сторону, врезалась в сугроб и... путая постромки, валялся буланый; по брюхо завязнув в снегу, тяжело переводил дух горбоносый коренник. Конской вместе с Васькой скатился прямо к ногам девушек, от изумления не успевших даже расхохотаться. Васька вскочил сразу, утопая в снегу, бросился к лошадям: распутывать, поднимать, выволакивать. А Мишка поднимался медленно, удивленно тараща цыганские свои глаза на сугроб, на смеющихся вокруг зрителей... Смущенно отряхивал с бекеши снег, не зная, куда спрятаться от хохота, топтался на месте. И, чтоб удрать как-нибудь, увидев Митина, заорал: - Колька, постой, чортушка, я к тебе сяду! Вася выволок пару на дорогу, втискался в медлительный круг. Буланая выносная виляла, - хотелось ей быстрого хода, - вылезала то вправо, то влево. Муки с ней было много, и Вася очень обрадовался, когда Конской перелез к нему и сказал мрачно: - С Колькой Митиным на полведра заспорил, что ему за нами не угнаться. Смотри, брат, не подгадь. До околицы было еще далеко. Красный от недавней возни и напряжения, ямщик старался сладить с лошадьми и ворчал: - Говорил - нельзя парой ехать... Путайся здесь... Подумаешь, дворянин какой нашелся... Зина, крепко взявши Лиду под-руку, шла навстречу. - Ловко? - Ловко! Смеются до стонов. - А как он, - давится Лида, - как он глазами-то... хло... хлопал! - Ой, не могу... Ой, умру... Идут. Поровнялись... Вдруг: - Поедемте, барышни, кататься? Скромненько, удерживаясь от улыбок, сели. Мишка придвинулся к краю, все трое поместились рядом. - Вы не ушиблись? - серьезно спрашивает Зина, и губы у нее чуть подрагивают. Лида не выдерживает, фыркает, закрывается муфточкой. - Я-то? Хм... Как это я мог ушибиться?.. Странно даже слышать... когда, можно сказать, нарочно к вашим ногам катился! Мишкины глаза перебегают с одной на другую. Зина нравится ему больше. Из под вязанки выбивается прозрачный клубок русых кудряшек. Ресницы дрожат немного не то от желанья поднять глаза, не то от сдержанного смеха. Глядя на нее, Мишка чувствует неожиданный прилив радости и счастья, толкает в спину Ваську: - Мы ему сейчас пока-а-ажем? - Не удерживаясь, кричит: - Эх, Маша! Минута была наша! - Куда насажал столько? - кричит Митин. - Уступи мне одну... А то лошадей надорвешь. - Нам и здесь хорошо, - улыбается Зина. - Конечно, хорошо. А вот не сесть ко мне... Куда! - Не сесть? Лида выскакивает прямо в снег и, набрав полные ботики, бежит к Митину. Саночки очень маленькие, поместиться рядом никак нельзя. Лида, не смущаясь, садится на колени. - Готово? - Качай! Васька выпрастывает длинный веревочный кнут. - Э-эх! Вихрем из деревни. И уже далеко... И захлебывается колокольчик... Мелькают лохматые ноги, скачет буланый впереди мяч, в облаке тонкой пыли летят сани. Жмурясь от удовольствия, от солнца, от колких снежинок, Зина жмется к Мишкиному локтю. И свистит ветер. Хитон сзади - красивый, широкий, плавный. Идет в тугих вожжах, спокойный, готовый итти все быстрее. По сторонам тянется изгородь: летом здесь прогоняют стадо. В прогоне - громадные сугробы... Изгородь несется мимо... Дальше расстилается ровное снежное поле, усыпанное искорками, колючими, как иголки... Мелькают вешки... Снег здесь неглубокий: видны задорно торчащие, золотые соломинки жнивья. Митин берет влево. Уходя бабкой в снег, перерезая его полозьями почти до земли, Хитон равняется с передними санями... Лида визжит и в восторге бестолково машет руками. Хлопает длинный кнут. Выносная не в силах уходит от коренника хриплого, темного от пота, идущего из последних сил. Митин начинает отставать. Горячась, он хватает через край: сразу отпущенный, Хитон дает несколько сбоев... Выравнивается... И шутя обходит пару, выбираясь на дорогу впереди... - Полведра! - перегибаясь из саней, кричит Митин и добавляет, - видал миндал?.. Возвращались шагом... От коней еле приметный шел пар. Митин весело болтал с Лидой, обнимая рукой ее талию и отпустив вожжи. А Мишка молчал, глядел, не отрываясь, на Зину, как завороженный. Он не чувствовал даже поражения... И где-то далеко росло непоборимое желание. IV Темнеет рано. Солнце лезет за синие зубчики леса, посылает оттуда последней лаской красные и оранжевые лучики. Ночь приносит с собой жестокий мороз. От него прячутся по избам неугомонные ребятишки, весь день снующие на бычках по улице. Визжит под полозом зеркало дороги. Сзади саней бредут промерзшие возчики, волоча за собой полы тулупов. Огромные звезды вверху смотрят на кучку домов, укутанных соломой серых и жалостных... Спать заваливаются рано. Меркнут красные заплаты окон, умолкает все. Только на очередной беседе ленивая, полусонная деревенская молодежь. Маленькая лампочка лижет желтым язычком черное от копоти стекло. Вдоль стен сидят за надоевшей пряжей девушки, тихо переговариваются, изредка запевая песню. Все они немного принаряжены и сидят без шубенок. Это на случай, если придут "чужаки". Парни отдельно, кучкой. Смеются громко, сыпят матершиной. На девок не обращают внимания. Одеты они кое-как - в рваные пиджаки, заколоделые овчины, подшитые валенки. Несколько человек, на табуретке вместо стола, играют в козла или в дураки. После удачного кона, сделав "сухую" или "слепого", рассыпаются гоготом и едкими издевками. - Эх, ты, кобыла, подмешать не умеешь, как следовает... Размачивай теперь. - А сам? По крайней мере, с позвонками одного заработал... и двенадцать козлов с пододеяльником... и... - Ну, козлы - это несущественно... А сухую размочить действительно факт! Сенька, усатый и неженатый до тридцати лет, положив под лавку гармонь, рассказывает длинную пахабную сказку. Слушатели облепили его со всех сторон, пускают вокруг себя густые махорочные дымы... Так тянется часов до одиннадцати. Потом, крадучись, парочками скрываются на гумна те, что крутят со своими девчонками. В полночь уходят остальные. Иногда, после душной продымленной избы, морозная ночь кажется такой прекрасной, что не хочется покидать улицы. Бывает, что острое сразу вспыхнет веселье, смехом и визгом наполнится ночь. Озоруют ребята. У колодезного журавля оборвут долгий заледенелый шест... Или сани, бережно на-бок повернутые, выволокут на середину улицы и поставят "на попа"... А то с гиком носятся за девчонками, догоняют, валяют в сугробах, расстегивая шубки, мнут руками твердые девичьи груди... Дрожа от холода, смотрят на них сверху золотые звезды. Волнами ходит горячая кровь. Мороз обжигает лицо и руки... Ввек бы не уходить! Ввек бы чувствовать молодую свою радость!.. В конце января парни ежедневно уходят в соседние деревни, все дальше забираясь от Степугина: ищут невест. Ищут, выглядывают, находят. В Степугине тоже каждый вечер ватаги чужаков. Давно забыты прялки. Битком набито на поседках. Бренчит расстроенная балалайка, дрожат и ходуном ходят половицы от лихого кадриля. На смену танцам - поцелуйные игры, когда поют (вместо Трансвааля унылого) "Заварила теща квас" и "Сад-виноград, зеленая роща". Иногда с ребятами из чужих деревень приходят и девушки. Их встречают недружелюбно, не приглашают сесть или раздеться: приходится им стоять в толпе зрителей, среди старух и ребятишек, у самой двери, впускающей в избу вместе с людьми белейшие клубы пара. И стоят они стайкой, шушукаются, смотрят вызывающе... Когда окончательно допечет степугинских, на середину выходит самая бойкая, самая голосистая. Замолкает говор. Гордый Сенька достает из-под лавки гармошку, подложив на колено платок, укладывает ее удобно, быстро перебирает лады и заливается рязанкой. Те - другие - знают, в чем дело. Быстро скинув жакетку (в овчинах к чужим ходить не принято) и платок, пробирается вперед - тоже самая бойкая и голосистая. Кодекс приличий обязывает выходить чужую. Она выходит робко и поет одно только коротенькое, с хитро просительным концом: