Власти наши издавна постановили, как должны между собой различаться населенные пункты. Где горсовет с Лениным — это город, где сельсовет с флагом — село, а где нет ничего — деревня. Но мы, жители, это по-своему понимаем. В деревне все деревянное, деревенский домовой с лешим — родные братья. В селе веселее: где успел, там и осел, в селе МТС.[1] А город — другое: город огорожен, город гордый, на горе построен. «Взыдет князь на высокое место, поведет очима семо и овамо, топнет ножкой и повелит граду быть…»
Однако наш городок возник без княжьего соизволения. И лежит-то он в низинке, и гордости в нем никакой нет. Просто деревушки подмонастырские, польстясь на слободскую жизнь, хлеб сеять перестали. Завели фабричонки, торговлишку; тут еще железная дорога много помогла. Впрочем, городом мы себя еще долго не сознавали — только когда собаки уличные своих от чужих перестали отличать, тогда и спохватились. Подали прошение, куда следует, дескать, все у нас есть: и волостное управление, и милиция, и амбулатория. Хотим, мол, городом зваться и городское содержание от властей иметь. А власти отвечают: «Все у вас есть, да не все. Главного нет — завода. Фабричонки ваши мелкие, частные мы разорим, а большой химический завод построим — тогда и городом назовем». Подумали мы, подумали — делать нечего: сами навязались. Согласились на завод, а нас уж никто и не спрашивал… Власти разорили фабричонки, торговлишку и построили химзавод. Дорого мы заплатили за городское звание. Думали, хоть сделают нам водопровод, дороги замостят, ан просчитались. «Перебьетесь, — сказали власти. — Городом мы вас назвали, а теперь живите как хотите. Только на завод не прогуливайте». И чтобы мы, значит, двум богам не молились, они до кучи разорили монастырь.
С тех пор и живем — не город, а так — слобода заводская. Где была деревня Мутовки — улица Мутовская, где Митино — Митинская. Одни лишь собаки городскими стали: не лают, не кусаются — зачем мы их только кормим…
Завод пристроил к нам свой поселок. Домов понаставил на пустыре, на болоте, даже на старом кладбище. Провел в них центральное отопление, а между домами заасфальтировал улицы. Власти нарекли эти улицы от балды, чтобы приезжих пролетариев было где прописать. Селили там людей со странными ненашенскими фамилиями. А местные — Козловы да Мухины, Скибины да Калабины — остались проживать в своих избушках с курами, огородами и колодцами.
Переселиться с частного сектора в жил-дома было невозможное дело. Взять тех же Калабиных. Васька, Димитрия старший сын, как женился, нет, как ребенка родил, стал просить у завкома квартиру. Завком отказал: «Ты в своем доме живешь, тебе не положено». А он: «Дом-то маленький, и не мой, а батин. Тесно нам». А они: «Ничего не знаем — не положено». А он вспылил: «Я этот завод поднимал! Я мастером работаю!» — то да се… А завком спокойно отвечает: «Работаешь — и работай. А будешь выступать — мигом вылетишь и из мастеров, и вообще с завода. Беспартийный, а туда же!» Тут ему и крыть нечем: в партию его действительно не принимали по причине плохой анкеты. Отец его, Димитрий, был из раскулаченных.
Мало кто помнит, был у нас такой хутор Калабино — не деревня, а хутор. Жили там одни Калабины — семья или две. Хорошо жили: хозяйство у них было на полном ходу. В базарные дни масло в Москву возили, вальщики тоже считались знатные. Кого же раскулачивать, как не их? Конечно, власти про них не забыли — разорили вместе с прочими. Поляна, где хутор стоял, давно уже заросла бурьяном. Однако Димитрия не сослали — и на том спасибо, — а позволили переселиться с семьей в городок. Похоже, все-таки он кое-что ухитрился от властей утаить, потому что сумел купить на Митино домик с участком.
Семейство, поселившееся в домике, кроме главы своего, состояло из жены Димитрия Василича, Анастасии Егоровны, трех их сыновей, Василия, Степана и Петра, а также выжившей из ума старухи Екатерины. Про эту Екатерину многие думали, что она мать Димитрия, но она была его тетка, урожденная тоже Калабина. Переехав на Митино, Димитрий взялся за привычное ремесло: катать валяные сапоги на заказ и просто на рынок. Младшие сыновья пошли в школу, а Васька, знавший уже и счет, и грамоту, подался на заводскую стройку, Парень он был к труду смышленый: лет в тринадцать мог уже сам разобрать и спаять по-новой самовар и без отцовой помощи починить молочный сепаратор. Довольно скоро Василий возвысился до мастера и числился в заводе в общем-то на хорошем счету (пока не потребовал жилье). Степка, окончив семилетку, пошел от военкомата учиться на шофера. Петька с одной парты перепрыгнул за другую: поступил в техникум, где и проучился до самой войны. Так бы все ничего, но жизнь им портили проказы бабы Кати: сходит, бывало, под себя и обмажет кругом — кому это понравится? Наказывать ее было без толку, да и побаивались: люди считали ее колдуньей. Однажды она доигралась: пояс свой привязала к балке, сделала петлю, голову просунула, да с печки и — прыг. Потом, когда ее, в гробу, значит, выносили, в доме раздался такой хлопок, как взрыв, и повылетали все рамы. Прямо из стен повыпадали, а стекла, между прочим, целые остались. Тогда-то все и убедились, что Екатерина — точно ведьма. Неспроста про нее говорили, что она в молодости такая красавица была, какие в наших краях не родятся.