СТАЛИНА СТОЛЯРОВА – Нью-Йорк, 2002
- Куда тебя несет в такую рань? - сонным голосом спросила Лилька.
- Ничего себе рань! Семь часов вечера!
- Неужели уже вечер? - ужаснулась Лилька, поворачиваясь лицом к стене. Меня это вполне устроило: не придется объяснять ей куда меня несет в семь часов вечера без нее в пугающие нью-йоркские джунгли. Ведь не только у нее джет-лег, привыкнуть к перепаду времени между Новосибирском и Нью-Йорком мне в моем возрасте не легче, чем ей. Но у меня есть серьезная причина, выдравшая меня из сладкого сна новосибирского раннего утра в вечерний водоворот Четырнадцатой улицы Манхеттена.
Четырнадцатая улица и днем страшновата - там вдоль грязных тротуаров с раннего утра до поздней ночи теснятся ларьки мелких торговцев разным дешевым хламом. Воздух там спертый, торговцы и разносчики пронзительно орут, расхваливая свой товар, вокруг снуют подозрительные личности с вороватыми повадками, так что следует хорошенько осмотреться, прежде чем отпереть дверь нашего дешевого отеля заранее зажатым в ладони ключом. Так что уж говорить о ноябрьском вечере, когда слабый свет уличных фонарей не в силах прорвать завесу тьмы.
Но сегодня днем, когда я выскочила перекусить в соседний китайский ресторанчик, я увидела наклеенный на его дверь маленький рекламный листок. Он рекламировал документальный фильм, от названия которого у меня потемнело в глазах. Не успевши даже подумать, я сорвала листок с двери. Он оторвался так легко, что я чуть не упала, не выпуская его из занемевшей щепоти.
Наверно, нужно было тут же его выбросить, но я зачем-то развернула его и прочла фразу, на задачу забыть которую я потратила несколько лет своей печальной юности. На какой-то миг я почувствовала, что стены качнулись и тротуар уходит у меня из-под ног. Но рекламка упорно продолжала торчать у меня между пальцев, и страшная фраза не стерлась и не растворилась в скоплении других окружавших ее слов. Ее нельзя было не заметить - она была набрана крупным шрифтом, гораздо более крупным, чем все остальное, и окрашена в красный цвет.
Я плотно закрыла глаза, досчитала до пятидесяти, и открыла их снова, - увы, все осталось, как было. Я заставила себя прочесть:
“МЕНЯ ЗВАЛИ САБИНА ШПИЛЬРАЙН”
На этот раз она была адресована не мне, а всем, кто хотел ее прочитать, причем по-английски “My name was Sabina Spilrein”. Это не было послание с того света, а просто реклама фильма, на просмотр которого приглашали всех желающих в кинокафе “Форум”.
Была ли я желающей, если реклама не адресовалась ко мне лично?
Я глянула на число в смутной надежде – а вдруг просмотр был на прошлой неделе, и ничто не обязывает меня идти смотреть этот фильм? Но нет, рука судьбы была неумолима: просмотр был назначен на сегодня. Предлагались два сеанса для желающих - в восемь вечера и в десять.
Оставался вопрос: была ли желающей я, профессор Сталина Столярова, родом из Ростова-на-Дону?
Хотела ли я вернуться к ужасу своего детства, на забвение которого были потрачены годы? В конце концов, в моем возрасте можно и рискнуть - толстый пласт лет отделял меня от мучительно пережитой мною драмы. Тем более, неизвестно, что мне покажут. Я принялась разглядывать рекламку.
Из верхнего левого угла на меня смотрело молодое женское лицо – нежное, печальное и совсем не похожее на Сабину. Под портретом было написано в золотой рамке нечто туманно-многозначительное: “Горькое свидетельство работы сознательных и подсознательных сил”. Я едва успела заметить имя режиссера - Элизабет Мартон, - какая разница, как зовут режиссера?
Так и не попробовав китайской пищи я вернулась в номер и поспешно легла в постель. Я предвидела, что вот-вот придет Лилька в сопровождении еще пары участников научной конференции, ради которой мы с ней два дня назад прилетели в Нью-Йорк из новосибирского академгородка, и притворилась спящей. Я не хотела присоединяться к веселой пирушке счастливых людей, не знавших того, что когда-то знала я.
Лилька примчалась через полчаса, заглянула в мою комнату и позвала меня, но я не могла предстать перед взглядами других людей, - мне казалось, что в моих глазах они могут увидеть картины, не предназначенные для посторонних глаз.
Я лежала в какой-то странной прострации, не в силах отличить сон от яви. Веселые голоса за дверью скорее принадлежали сну, так же, как и зыбкий свет фонарей над Четырнадцатой улицей Манхеттена, а явь осталась там, в далеких переулках моего ростовского детства, которых давно уже нет – их срыли, снесли и разрушили. Их стерли с лица земли, а они все равно остались явью на задворках моего сознания, более реальные, чем улицы новосибирского академгородка и переходы нью-йоркского метро.
Самой страшной явью была дорога на Змиевскую балку, по которой я бежала вслед за Сабиной, - ее невозможно было ни разрушить, ни стереть. Потом четыре года меня перебрасывали из больницы в больницу, стараясь вытравить образ Змиевской балки из моего организма, пока не сумели загнать этот образ в какой-то дальний чулан моей памяти и запереть его там семью замками.