ПОЛЬЗА И ВРЕД РАДИО
А деда Проня как-то приехал в тележке, на кобыле собственной в город К. рано утром, летом, когда молочная застойная тишина на улицах и ставни заперты, а изнутри гайки на болты ставенные накручены: в опасении бандитов, людишек лихих.
Эти болты зимой промерзают насквозь, и на гайке снежные перышки, и не страшно думать, когда печку натопишь до гуда реактивного, что за окном, за ставнями этими, синяя ночь, крепостью водке равная, морозная ночь, – не страшно, потому что только болт этот, промерзший, настывший, и соединяет тебя с миром.
Ну, деда Проня лошаденку привязал к заплоту, а сам присел рядом по нужде, зная, что в такую рань некому его, старика, за поведение непотребное ругать-хаять
И вдруг слышит он клекот ужасный, будто вороны на свалке за мясокомбинатом падло клюют. Их там, монахов птичьих, видимо-невидимо, а обитель ихняя – ручейки желтой крови да внутренности сгнившие, в которых живут белые черви, – лучшая наживка на хариуса.
Дед, когда клекот-шум услыхал, то понял, что это радио, про которое уже полгода твердили в деревне, что вот есть в городе такое «радио» и в него все слышно.
И застегнул деда Проня штаны и ладонь к уху чашечкой подставил, чтоб лучше было слышно.
Но не мог он разобрать среди этого клекота ни одного слова человеческого и шустро полез на забор, чтобы понять все, что в радио слышно.
И ставни уже заскрипели, двери захлопали, народ вышел строить социализм, потому что было время первых пятилеток и индустрия огненным крылом махнула по России.
А дед был в сапогах хромовых. Сапоги гармошкой, штаны с напуском, косоворотка тонким кожаным ремешком подпоясанная, а поверх всего плюшевый длинный пиджак и самое главное – цепь золотая через пузо, а на цепи здоровенные часы-луковица, просто загляденье часы были.
И слушал дед радио, рот разиня, а солнце все жарче припекало, но он не вытирал пот, который пропитал усы его, бороду, глаза залил. Понимал дед все, что говорила черная тарелка, а что она говорила – этого дед не знал.
А площадь наполнилась народом, и народ спешил и толкал худую лошаденку, которая виновато хватала вислыми губами чахлые травинки, что пробивались сквозь булыги мостовой.
И был среди прочего народа мазурик в мятой большой кепке, босиком, в майке, из-под которой выпирали острые лопатки; он приподнялся к деду и стибрил у него часы-луковицу и цепь тоже. После этого он скрылся в толпе, завернул в переулок и, хоть никто не гнался за ним, чесанул со всей силы, лупя босыми пятками по пыли, и перевел дух только в ресторане «Дыра», где спросил пива с водкой, закусил соленой рыбкой и, растрогавшись, запел: «Из-под гор-горы едут мазуры».
Толпа уже большая собралась. Все на деда любуются, кобыляка старого, что на забор влез, а он все слушает тот голос московский, волшебный. Потом очнулся – хвать за часы и видит: поздно дело, пусто место.
– Кто тикалки спер, – орет.
А народ-то знай хохочет.
А народ-то знай хохочет.
– У, лярвы городские, язви в душу вас, печенку гроба мать, – завопил дед и кинулся на загорелых парней, девок в красных косынках и просто кумушек, что всю площадь кедровой шелухой захаркали.
Но видит – не пойдет здесь дело: нет среди этого народа воров. Черный стал, онемел с горя. Сел в тележку и покатил обратно в деревню. Нахлестывает лошадку да матюкается.
И с той поры радио ему – как серпом по одному месту. Из-за него он и дяденьку моего Ивана так затиранил, что тот из дому сбежал, поступил на рабфак, выучился и стал радиоинженером, довольно известным среди специалистов.
Вот и непонятно, чего от этого случая больше вышло: пользы либо вреда. Проню-то раскулачили.