— А как ты там оказался?
— Где?
— Где-где! В Грузии.
— Родился.
— Да? А-а… ну, а вообще?
— Мой дед там… оказался. Семью его расказачили, ну, а его комиссар один с собой в Тбилиси забрал.
— Это как? Семью, значит, того — а комиссар с собой забрал? И куда — в Тбилиси!
— То есть сначала он его забрал, а уже потом — семью…
— Хм!
— Долго рассказывать. Война же была. Гражданская война, так что…
— А почему ты Митя? А Дима — нельзя? Это ж одно и то же?
— Нет, никакой я не Дима. Я Митя. У бабушки младший брат был Митя. Он во время войны — это во время Отечественной уже — в партизаны подался. Ну вот… На день рожденья матери пришёл домой. С ландышами. Поздравить… Соседи немцам донесли… немцы за доносы тушёнкой платили. Его расстреляли. На глазах у матери расстреляли.
— Говорят, нельзя в честь умерших имена давать.
— Не знаю. Почему? Я в общем-то не против. Что-то есть в этих ландышах, а?
— Чёрт! Такой акцент у тебя!
Пыль и бессонная ночь лежат на лицах противной маской. Хоть и полны глаза иголок, поспать не получится. Сиди глазей очумело в серое растекающееся утро.
Холодно.
БТР стоит на обочине, между блескучей лентой трассы и мутными кустами. Пять ссутулившихся спин на БТРе. АК деревянными прикладами между сапог. Кто-то прячет нос за жиденький воротничок кителя, кто-то сует руки в штаны — поглубже, туда, где потеплее. На днях должны были перейти на зимнюю форму одежды. Не успели. Трасса бежит к розовому пупырышку солнца. На востоке грязновато светлеет, из-за прямоугольных наростов города растут густые клубы дыма. Горит, видимо, давно.
Холодно. Хочется есть.
Они сидят на ледяной броне, подложив под задницы брезентовые подсумки. Дует слабенький ветерок, но им, некормленым и не выспавшимся, хватает и его — дрожат как дворняжки. Спать в движущейся «коробочке» — дело непростое, а в этой, бортовой номер 202 — ещё и опасное. Можно угореть. Вентилятор воздушного охлаждения развернут задом наперёд и гонит горячую вонь прямиком в десантный отсек. Бронированная душегубка. Чтобы не задохнуться, приходится наклоняться к открытым бойницам. Водителю хорошо. Сидящему рядом комбату — тоже. В лицо летит свежий воздух, а спины согреты как возле печки.
Морду бы набить водителю, — ворчали они — Фашист х..в.
Да куда там, водители БТРов в учебке не чета курсантам. Курсанты (так их здесь называют; прямо как в военных училищах), будущие младшие сержанты — полуфабрикат, пластилин цвета хаки. Оставь надежду, всяк сюда входящий. Для них учебка — полугодовой ад. С ними обращаются как с недочеловеками. Считается, что после такой обработки из маминькиных сынков должны получаться мужики, командиры.
Водители белые люди. Они «на постоянке», оттрубят два года, и домой. Плац, подернутый летним маревом или замазанный зимней жижей, они видят издалека, мельком, по дороге в боксы. Начальство их не трогает, были бы машины на ходу. Даже кроватей не застилают. Санаторий.
Хочется есть и спать.
На одном из пятерых, Лапине Алексее, лопоухие галифе. Торчат в разные стороны треугольные кавалерийские уши. Неужели до сих пор шьют? Или сохранились на складах со времён Первой Конной?
Лапин москвич, а москвичей в армии не любят. Об этом узнаёшь в первую же неделю. Сообщают, чтоб и ты, стало быть, знал, чтобы участвовал. Собственно, это главное — знать, кого именно не любить.
Лапин москвич, а каптёр бакинец. Бакинский еврей Литбарский. Москвичей Литбарский не любит особенно, с извращеньями. То ткани на портянки нарежет величиной с почтовую марку. То выдаст сапоги на пять размеров больше. А то вот — штаны-галифе.
Лапин сломается. Сломается, не выдержит. Он и не противится. Кажется, прислушайся — и услышишь треск и скрежет внутри вялого, беззвучного Лёши. Сначала он был нормальный, анекдоты рассказывал. А потом будто провалился куда. Алё, Алёша! Нету его — под землю ушёл. Непросто это, ощущать всеобщую нелюбовь. Посложнее, чем бегать в ОЗК на солнцепёке. Его чураются, будто это заразное.
Ехали всю ночь. Под монотонное урчание-покачивание соскальзывали в дрёму и тут же утыкались лбом в ствол или броню. Сначала было посмеивались друг над другом, но скоро надоело. Хватали ртом свежего воздуха, мотали головой, пытаясь сбросить прилипчивую дремоту. БТР мягко мчался, убаюкивал, душил гарью.
Заглохли перед самым рассветом. Офицеры побубнили о чём-то за бортом, водитель кричал: «Не понимаю! Должен быть! Ничего не понимаю!» В баках закончился бензин. Колонна ушла, а 202-й остался на обочине, ждать, пока подвезут.
В бойницах серебрился кусок асфальта и дышал ветер. Все притихли, угомонились и больше не трогали тишину ни единым звуком. Над БТРом медленно выцветала луна, тяжелые головы клонились долу.
— Караул сп….л, не иначе. Бак был полным! Зуб даю!
Но комбат мочал, будто дела ему не было до всего происходящего, и водила смолк. Стояли посреди тишины на трассе, бегущей из синего сумрака в сумрак голубой. Никто из курсантов не знал, куда и зачем их везут; никому и в голову не приходило спросить. Солдата не трогают — солдат спит. Но в стоящем БТРе спать оказалось так же невозможно. Уснув, просыпались со стоном: промерзшее тело терзали судороги. Они били кулаками в окаменевшее бедро, срывали сапоги со скрученных ног. В конце концов повылазили на броню и расселись здесь, растерзанные, сонно глядя на висящий в рассветной мути дым.