В хоромах Пантелеймона Мстиславича, великого князя земли Карачевской, царят растерянность и уныние.
В просторной, но низкой горнице, смежной с опочивальней князя, жарко и душно. Сквозь слюду невысоких окон заходящее июльское солнце льет рассеянный свет на стоящие у стен резные дубовые лари и червонит бороды троих бояр, понуро сидящих на скамье, у двери в опочивальню.
Воевода Семен Никитич Алтухов — средних лет дородный мужчина с белесым от времени шрамом, пересекающим левую щеку, — ходит из угла в угол по домотканому ковру, застилающему весь пол горницы. Из открытых дверей крестовой палаты [1] доносится тихий, временами усиливающийся женский плач.
Тому не минуло и часа, как с брянских рубежей прискакал вестник с худыми вестями. Выслушав его, престарелый князь Пантелеймон Мстиславич сильно разволновался, открыл было рот, чтобы отдать нужные распоряжения, но голос у него перехватило, и, качнувшись, он повалился на пол, средь горницы, где стоял. Лицо его побагровело, глаза ушли под лоб, из горла вырывался протяжный, мучительный хрип. Перепуганные бояре и слуги, подняв, перенесли его в опочивальню, и постельничий Тишка кинулся искать знахаря-ведуна Ипата, который на все княжество славился умением заговаривать кровь и врачевать болезни. На счастье, Ипат оказался дома и пришел тотчас. Вот уже с полчаса он находился в опочивальне князя, удалив оттуда всех, кроме помогавшего ему Тишки.
— Экую беду послал Господь, — негромко промолвил тучный боярин Опухтин, сидевший ближе всех к двери. — Не выдюжит князь. Однова уже было ему такое, годов тому пять, после блинов. И тогда еле выходили. Ну а ноне стар стал и немочен, эдакую хворь не пересилит…
— Не каркай, боярин, — приостанавливаясь, сказал воевода Алтухов, — князь наш крепок еще, а Бог милостив… Ну что, Тишка? — быстро обратился он к постельничему, который показался в эту минуту на пороге опочивальни.
— Ипат князю жилу отворил, почитай, с полковша крови выпустил, — вполголоса поведал Тишка, прикрывая за собой дверь, — а в сей час над тем ковшом чегось нашептывает и коренья туды крошит.
— Ну а князь как?
— Князь-батюшка враз хрипеть перестал, очьми водит и, видать, чегось молвить хочет, да голосу нет. А как дальше будет, баит Ипат, — на то воля Божья.
— За попом бы послать, — крестя длинную седую бороду, промолвил сидевший поодаль боярин Тютин.
— Отец Аверкий тута уже, в крестовой палате, с княжной да с Аришей о здравии князя молятся, — отозвался боярин Шестак. — А за княжичем послано ль?
— Оно-то послано, да где его теперь сыщешь? Почитай, с утра поскакал со своим Никишкой лисиц травить.
— То всем ведомо, каких лисиц он травит, — зло ухмыльнулся в рыжую бороду боярин Шестак. — По всему Карачеву лисенята с его обличьем бегают!
— Ты помолчал бы, боярин, — не глядя на него, хмуро промолвил Алтухов, — а то сам знаешь, какой у княжича с вами разговор. За то и плетете на него невесть что.
— Да я что? Знамо дело, молодость. Кто в таких годах Богу не грешен? Я это токмо к тому, что ежели надобно Василея Пантелеича борзо сыскать, так послали бы кого в Заречную слободу, до Кашаевой усадьбы.
В этот момент входная дверь с шумом распахнулась, и в горницу стремительно вошел высокий и ладный молодец в охотничьих сапогах и в сером, расшитом черными шнурами кафтане. На тонком серебряном поясе его, спереди висел небольшой, богато изукрашенный черкесский кинжал. От всей фигуры вошедшего веяло силой и удалью. Красивое лицо его, обрамленное темно-каштановой бородкой, было бледно и взволнованно.
— Что с батюшкой? Сказывайте! — быстро спросил он, большими карими глазами окидывая присутствующих, которые не торопясь встали при его появлении и степенно склонили головы в поклонах.
— Плох князь Пантелей Мстиславич, — ответил воевода Алтухов, — видать, причинился ему мозговой удар. Но приспел Ипат и кровь ему пустил немедля. Бог милостив, авось обойдется.
— С чего ж то родителю содеялось?
— Гонец с худыми вестями прибыл. Опять люди брянского князя Глеба Святославича наши села пожгли и полон угнали. Ну, услыхавши такое, князь-то и растревожился.
— А где тот вестник?
— Во дворе дожидается, княжич. Ничего родитель твой и приказать не успел.
— Добро, Семен Никитич, пришлешь его ко мне сей же час, — распорядился княжич Василий, открывая дверь в опочивальню.
Войдя, он увидел грузное тело отца, лежащее под образами, на широкой лавке, покрытой узорчатыми коврами. В центре божницы, перед большим, потемневшим от времени образом архангела Михаила — драгоценнейшей реликвией, которую карачевские князья унаследовали от славного предка своего, святого Михаила, великого князя Черниговского, — теплилась лампада из венецианского стекла, оправленная золотом. Немигающий свет ее слабо освещал седую бороду князя и бледное лицо его с широко открытыми глазами, смотревшими теперь прямо на сына.
— Батюшка, что это с тобой приключилось? — участливо спросил Василий, опускаясь перед лавкой на колени и прижимаясь губами к безжизненно свесившейся руке отца.
Лицо больного исказилось жалкой гримасой. Видно было, что он силится что-то сказать, но голос ему не повиновался, и с губ, как бы с трудом отлипая от них, сползали в тишину комнаты лишь тягучие, ничего, кроме страдания, не выражающие звуки.