Что делал бомж в подъезде стандартного двенадцатиэтажного дома 19/611 на улице Слунцовой в районе Карлин, Прага-6? Собственно, глупо было задаваться этим вопросом в столице великого герцогства Богемия, ибо злато-, сребо-, а также медно-, цинково-, булыжно-, кирпично-, черепично-, кое где — проломленно-, а то и вовсе безбашенная Прага давно считалась европейской столицей бомжей.
Бомж сидел на лестнице между одиннадцатым и двенадцатым этажом, прихлебывая из темной как ночь, как жизнь (бомжа?), как смерть, бутылки, одновременно пошаривая рукой внутри приткнутого у ног пластикового пакета. Вышедший в тапочках из квартиры Никита Иванович Русаков моментально раздумал вызывать лифт, спускаться к почтовому ящику, где его ожидала газета «Lidove noviny» и, быть может, какие-нибудь муниципально-окружного значения рекламные листки, которые Никита Иванович выбрасывал не читая. Он поселился в Богемии (до отделения Моравии нынешнее великое герцогство называлось Чешской республикой) пятнадцать лет назад перед самой Великой Антиглобалистской революцией, но так и не научился всерьез относиться к государству, в котором жил, что свидетельствовало (он отдавал себе в этом отчет) о некоей совершенно неуместной в его положении — эмигранта, ЛБГ (лица без гражданства), наконец, «гражданина мира» — гордыне. Она была сродни гордыне бомжа, безмятежно (как господин при деньгах в ресторане) выпивающего и закусывающего в подъезде стандартного двенадцатиэтажного дома 19/611 на улице Слунцовой в районе Карлин, Прага-6. И, тем не менее, каждое утро Никита Иванович спускался к почтовому ящику, как если бы надеялся получить (благое?) известие… о чем? И от кого?
От Господа Бога?
Но в распоряжении Господа Бога, как известно, имелись куда более современные средства коммуникации, нежели почта. Что, впрочем, никоим образом не свидетельствовало, что Бог пренебрегает почтой. После введения в континентальной Европе ограничений на использование Интернета, захиревшая было почта повсеместно оживилась. Правда, воскресшие почтовые ведомства сильно напоминали военные. Каждому почтальону выдавалось табельное оружие, а в иных местах корреспонденцию развозили на танках, не самом быстром, как известно, транспорте. К примеру, письмо из Парижа в Прагу сейчас шло неделю, то есть примерно столько же сколько в XVIII веке.
Это было добрым знаком. Все, что напоминало прошлое, с некоторых пор считалось в пережившей Великую Антиглобалистскую революцию Европе добрым знаком.
Что-то не так было с бомжом.
Закрыв дверь, Никита Иванович попытался понять, что именно не так. Он всегда был болезненно (мучительно) осторожен. Причем, старея — сейчас ему было сорок семь, следовательно, любые иные определения (взрослея, совершенствуясь, мужая, мудрея) представлялись неуместными — становился все более осторожным. Если существовал некий абсолют осторожности, то надо думать Никита Иванович давно его преодолел. Жизнь за границей абсолюта (в персональном мире сверхабсолюта) представлялась неслышной, стерильной и замедленной, как внутри сосуда с формалином. Если, конечно, можно было уподобить столицу великого герцогства Богемия Прагу, район Карлин, улицу Слунцовой, дом 19/611, трехкомнатную с длинным коридором квартиру на одиннадцатом этаже сосуду с формалином. Хотя, почему, собственно, нет? В эпоху постглобализма жизнь принимала самые разные, порой неожиданные формы.
Иногда Никите Ивановичу казалось, что это и не жизнь вовсе, но тогда что?
Быть может, сохранение (консервация) жизни, как сохранение беременности? Но тогда: во имя чего? Что именно готовился произвести на свет проживающий в Праге на птичьих правах сорокасемилетний эмигрант из России Никита Иванович Русаков, неизвестный, как только может быть неизвестен литератор, сочиняющий в Богемии (не публикующиеся) футурологические романы и (крайне редко публикующиеся) на злобу дня эссе по-русски, да к тому же под разными псевдонимами? Вряд ли этим «дитяткой» мог оказаться роман «“Титаник” всплывает», над которым в данный момент (не сказать, чтобы самозабвенно и победительно, скорее, вяло и пораженчески) трудился Никита Иванович. «Титаник» лежал на дне сосуда с формалином, а точнее его души, плотно и, похоже, совершенно не собирался «всплывать». Да, собственно, и некуда ему было всплывать, ибо формалиновая среда являлась самодостаточной и бесконечно консервативной, то есть беспощадной к любым проявлениям жизни. Жизнь, стало быть, можно было уподобить воздуху, который следовало закачать в заполненные формалином переборки «Титаника».
Но пока что формалин был сильнее жизни.
Так что это была именно его — Никиты Ивановича Русакова — жизнь, точнее нежизнь. И в том, что она была именно такая (без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви и т. д.) он мог винить (и, естественно, винил) историю, обстоятельства, Бога, власть(и), народ(ы), Великую Антиглобалистскую революцию, разрушившую мир и т. д., хотя единственно виноват (если, конечно, такое слово здесь уместно) в этом был он сам.
Даже и сейчас встречались люди, которые красиво жили и не менее красиво, а главное, очень быстро умирали.