— Эй, Разрисованный!
Прозвучал свисток, и мистер Уильям Филиппус Фелпс оказался летней ночью на высокой платформе. Он стоял, скрестив руки на груди, олицетворяя собой целую толпу.
Он был весь в картинках, до самого пояса. На нем живого места не было. Стоило ему чуть шевельнуться или вздохнуть и вздрагивали крохотные рты, подмигивали крохотные зеленые с золотыми искорками глаза, взмахивали крохотные розовые руки. На его широкой груди переливались луга, синели реки, вставали горы, тут же словно протянулся Млечный Путь — звезды, солнца, планеты. А человечки теснились в разных местах — на руках, на боках, на спине и на животе. Они прятались в чаще волос, выглядывая из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чем-то своем, каждый был занят своим делом.
Мистер Уильям Филиппус Фелпс искоса смотрел со своей причудливой платформы множеством «павлиньих глаз».
По ту сторону луга, усеянного древесными опилками, он увидел свою жену, Лизабет, разрывающую пополам билеты и с интересом всматривающуюся в серебряные пряжки на ремнях у проходящих мимо мужчин.
Руки мистера Уильяма Филиппуса Фелпса были татуированы розами. Сейчас, когда на них упали первые лучи солнечного восхода, розы увяли.
Год назад, когда он повел свою Лизабет в офис, чтобы зарегистрировать брак, и наблюдал, как она медленно выводит свое имя на бланке, кожа его была белой и чистой. Сейчас он внезапно с ужасом взглянул на себя. Он напоминал расписанное полотно, колеблющееся на ночном ветру! Как это все случилось? С чего началось?
А началось все это со споров, скандалов из-за его чрезмерной полноты.
Они подолгу ссорились летними ночами. Она просто вопила, орала на него. Ее крик был неприятен, как неожиданный, резкий звук медной трубы.
И он ушел из дома, ушел, чтобы съесть пять тысяч горячих дымящихся сосисок, десять миллионов жаренных в масле пирожков с мясом, целый лес жареного лука и выпить огромные моря апельсинового сока.
От мятных конфет кости у него стали, как у бронтозавра, от пирожков он раздулся, как мяч, в сердце появились боли, и весить он стал двадцать один стоун.[1]
— Уильям Филиппус Фелпс, — сказала ему жена на одиннадцатом месяце их совместной жизни, — ты тупой и жирный.
В тот же день хозяин ярмарки вручил ему месячную зарплату со словами:
— Извини, Фелпс. Теперь, когда ты стал таким толстым, ты мне больше не нужен.
— Разве я не гожусь больше для вашего балагана? Ведь вы всегда были мной очень довольны.
— Был. А теперь нет. Ты сидишь и не делаешь того, что тебе положено.
— Давайте, я буду у вас Толстяком.
— У меня уже есть Толстяк. Толстяки и гроша ломаного не стоят. — Хозяин смерил его взглядом сверху донизу. — Хотя вот что. Если бы у тебя была татуировка… А то с тех пор, как в прошлом году умер Галери Смит, у нас не было такого человека…
Это было месяц назад. Четыре коротких недели. От кого-то он узнал, что где-то далеко, в деревеньке на холмах, жила старушка. Как о ней говорили, мастер своего дела. Так что, если он поедет по проселочной дороге и повернет у реки направо, а потом налево…
Он пересек желтую луговину. Выжженная солнцем трава хрустела под ногами. Красные головки мака качались на ветру, склоняясь до земли. Он подошел к старой хибарке, которая выглядела так, будто простояла тут под дождями и ветрами не одну сотню лет.
Открыв дверь, он увидел пустую, без мебели, комнату, в центре котрой сидела древняя старушка.
Глаза ее были словно сшиты красной просмоленной нитью. Нос был заклеен черным воском. Уши ее, казалось, ничего не слышали — будто порхающая стрекозой штопальная игла лишила ее всех чувств и ощущений.
Она сидела, не шевелясь, в пустой комнате.
Вокруг толстым слоем лежала желтая пыль, по которой много недель не ступала нога человека; если бы старушка двигалась, то остались бы ее следы. А следов-то и не было.
Ее руки касались друг друга, как тонкие проржавевшие инструменты. Ступни ног были обнаженными и грязными, как галоши.
А вокруг расположились пузырьки, бутылочки, флакончики с жидкостью для татуировки — красной, ярко-голубой, коричневой, желтой.
И только губы ее, незашитые, начали шевелиться.
— Входи. Садись. Я здесь одна.
Но он не послушался ее.
— Ты пришел за картинками, — сказала она высоким голосом. — Но сначала я покажу кое-что.
Она широко открыла ладонь.
— Смотри! — выкрикнула она.
Это был вытатуированный портрет Уильяма Филиппуса Фелпса.
— Это же я! — воскликнул он.
Ее крик остановил его у дверей.
— Не убегай!
Он застыл у порога спиной к ней.
— Это я, это я на твоей руке!
— Этой картинке уже пятьдесят лет. — Она поглаживала ее рукой, лаская, как кошку, снова и снова.
Он повернулся.
— Это старая татуировка.
Он подвинулся к ней поближе. Потом еще приблизился, склонился над картинкой и, моргая, смотрел на нее. Он вытянул дрожащий палец, чтобы потрогать картинку.
— Старая. Но это невозможно! Ты не знаешь меня. Я не знаю тебя. Твои глаза, они сомкнуты.
— Я ждала тебя, — сказала она. — И многих других.
Она показала свои руки и ноги.
— На них изображены те, кто уже приходил ко мне. А вот здесь, на этих картинках, те, кто навестят меня в следующие сто лет. И ты, ты пришел.