Трудно давать напутствие в литературу человеку, который лишь считается новичком. Разве вправе я считать Мариам Юзефовскую «начинающим автором»? Писатель рождается не в момент издания, а в момент создания произведения. Рассказы Юзефовской рождались и тогда, когда она цепким детским взглядом фиксировала жизнь, и тогда, когда сумела обдумать и оценить то, что отложилось в памяти…
Сегодня все мы учимся жить в своем обществе. Да, вдруг оказалось, что у нас остро недостает и общественного, и личного опыта жизни в демократических условиях. Маловато его и у литературы. Наверное, мы сумели бы его накопить, не будь в нашей истории тех драматических страниц, полную правду о которых узнаем только сегодня. Печатаются вещи, которые писались давно, лет двадцать-тридцать, а то и более, назад. Наше сознание осваивает новый гуманистический потенциал. Что, к примеру, мы знали о том, что теперь мы называем 37-м годом (хотя этим годом трагедия далеко не ограничена)? Или о коллективизации? Правда, проверенная народным чувством, национальной исторической памятью, долгое время не имела полного права на существование, ее пытались подменить натужно-лакированными лозунгами. В такой атмосфере устоять личности было нелегко…
Вспоминаю, как после одной из встреч с читателями ко мне подошел старый человек и сказал, что прошагал через всю войну, поднимал послевоенные разрушенные колхозы, но самое дорогое его сердцу воспоминание, – как спас он от высылки мать пятерых детей, взявшую на колхозном поле корзину бульбы, – в хате все опухли от голода. Он заступился за вдову… В те времена для таких, казалось бы, нормальных поступков требовалось немалое личное мужество.
Вот в этом контексте по-иному читаются многие творческие судьбы и многое из написанного. Правда, даже теперь отношение к литературе, обращенной пристальным и честным взглядом в прошлое, неоднозначно. Есть люди, которые склонны видеть в ней очернительство, попытку скомпрометировать идеалы социализма. Убеждена, что такой взгляд ошибочен. Идеалы социализма не стоит путать с искаженными представлениями о них, с беззакониями и нравственной неразборчивостью тех “радетелей” общественного блага, которые в свое время под гром призывов попирали совесть, истину, душу народа. Те перемены, что происходят сегодня, готовились давно. В обществе шла борьба за чистоту идей, за справедливость, за сохранение человечности. И для того, чтобы перемены были необратимыми, мы должны знать всю правду о своей истории, должны видеть не только успехи и достижения, но и барьеры, мешавшие движению вперед. Тем более, что не все они остались в прошлом…
Рассказ, который вы сейчас прочтете, написан давно. Не печатался. Автор писала новое. Тоже не печаталось. Работала инженером, вырастила сына. И все равно писала. Литературное дело не было ее профессией, но стало еще одной жизнью. Может быть, и главной. У меня осталось ощущение, что да, именно так. То, что сделала Мариам Юзефовская как писатель, – серьезно и честно и в человеческом, и в профессиональном смысле. По-моему, это скажет и читатель.
Светлана Алексиевич,
Лауреат премии Ленинского комсомола
Был конец октября. Стояло жаркое бабье лето. Такое жаркое – каким редко бывает настоящее лето в дождливой и холодной Прибалтике. Комендант общежития, Нина Ефимовна Быстрова, вернувшись с обеда и выслушав отчет дежурной о том, что никаких происшествий за время ее отсутствия не произошло, прошла в свой кабинет, села за стол и задумалась: «Господи, как время-то бежит». Посмотрела на себя в зеркало, висевшее как раз напротив стола. В кабинете из-за плотных штор было прохладно и сумрачно. Из зеркала на нее глядела пожилая женщина с горестно сжатым ртом, под глазами вырисовывались темные полукружья. «Прямо как с креста снятая», – подумала Быстрова. Вспомнились старые темные иконы со скорбными ликами, которые висели в родительском доме, вздохнула: «Что роптать, дай-то Бог, чтоб хуже не было. Вон с утра так сердце хватануло – в глазах потемнело. Случись что – одна надежда – на работе всполошатся. А то лежать-полеживать до Страшного суда. Доча дорогая – и та не спохватится. Хорошо, если к празднику из своей Сибири матери открытку бросит, а то ведь и этого счастья иной раз не дождешься».
За дверью кабинета слышалась литовская речь, хлопала входная дверь, притягиваемая тугой пружиной. Шла повседневная жизнь. И никому в ней не было дела до нее, Быстровой. Никому она не была нужна. «Чужая, – подумала она. – Всем чужая». Ничего здесь не было ее, кроме этого кабинета. Да и кабинета-то как такового не было, просто огороженный кусок коридора у входа в общежитие. В свое время Пранас навесил дверь и врезал замок. С завода притащили старый письменный стол, несколько стульев. Там же с большими трудностями Быстрова достала списанный сейф. Правда, он не запирался, но тот же Пранас приделал ушки, и сейф стали закрывать на большой висячий амбарный замок. Все, что было в кабинете, начиная от таблички на двери и кончая письменным прибором на столе, все доставалось Быстровой с трудом. Приходилось кого-то просить, улещать, кому-то угождать. Все было рухлядь, старье. Только золотые руки Пранаса могли привести это в божеский вид. И он строгал, пилил, красил. Везде еще была видна его работа, везде – куда ни глянь. За стеной в который раз гулко хлопнула входная дверь, и Быстрова сморщилась, как от зубной боли: «При Пранасе такого не было. Что значит – хозяин». Сердце ее вдруг опять, как утром, заныло, и она испугалась. Начала себя успокаивать, уговаривать. «Сколько же можно? Опять за старое? Пора бы и за ум взяться. Не вернешь ведь. Не вернешь». Но знала наперед, что уже накатила на нее тоска, и снова ей ночь не спать. Будет вышагивать по пустой квартире, заглянет в чулан, где жил раньше муж-покойник. А после, чтоб занять себя чем-то до утра, начнет в который раз перемывать полы.