Тридцать седьмой. Рубеж, символ.
Год праздников и побед. Двадцатилетний юбилей Октября. Первый год новой Советской Конституции.
Вторая пятилетка выполнена на девять месяцев раньше срока. Аграрная страна превратилась в мощную индустриальную державу, по объему промышленного производства вышла на второе место в мире. И деревня перестроилась — все крестьяне объединились в колхозы.
Пущен в строй канал Москва — Волга. Открыта новая очередь столичного метро.
Покорена Арктика — отважные папанинцы покорили Северный полюс. Сталинские соколы прочертили небо над ним — мир потрясен полетами Чкалова и Громова из Москвы в Америку.
Над кремлевскими башнями загорелись драгоценные рубиновые звезды.
Скульптор Вера Мухина создала монумент «Рабочий и колхозница», получивший всеобщее признание на Международной выставке в Париже. Высоко в небо вознеслись скрещенные серп и молот — гербовый знак Советского государства.
Впервые в истории человечества построен социализм — на шестой части земного шара…
Но не тем останется в истории тридцать седьмой, прозванный в народе «тридцать проклятым».
Это был год победы социализма, триумфа советской империи — и год поражения человека, краха человечности.
Юбилей революции — и ее конец, когда она пожирала лучших своих детей, самоистребление партии коммунистов. Торжество Конституции, провозгласившей право людей на труд и на отдых, в то время как их право на жизнь было в руках единовластного правителя — кремлевского вождя.
Победные митинги — и судебные процессы над «врагами народа», праздничные салюты — и расстрельные залпы, восторженные выкрики, овации — и смертельные угрозы, гробовое молчание.
Страна — в состоянии безумной истерии, самоубийственного помешательства. Если и дальше так будет строиться социализм, кто же тогда будет жить при коммунизме?
Это время получит название Большого террора, а еще — «ежовщины», в честь маленького, невзрачного, но чрезвычайно энергичного и исполнительного человечка, любившего, по русскому обычаю, выпить водочки и попеть тенорком народные песни. Карлик стал великим злодеем — дьявол выбирает для черных дел заурядность, заполняя ее пустоту. На нем, сталинском наркоме внутренних дел, сосредоточилось, в нем воплотилось колоссальное зло государственной системы.
Известный знаток Москвы, писатель Владимир Гиляровский рассказывает, как в начале ХХ века на Лубянской площади ломали остатки «Тайной экспедиции» — ведомства другого карлика и великого злодея — Степана Ивановича Шешковского, управлявшего госбезопасностью при Екатерине Великой. Просвещенных москвичей ужасали пыточные подземные застенки с крюками, кольцами, каменными мешками и полуистлевшими скелетами на цепях. Сломали! И вскоре там же, на Лубянке, вознеслась преемница Тайной экспедиции — ВЧК. Знать, самим дьяволом указано это место!
Июль 1937‑го — ноябрь 1938‑го — пик репрессий, так называемые «массовые операции» НКВД. За эти пятнадцать месяцев было арестовано около полутора миллионов человек и из них около 700 тысяч расстреляно. Такого кровопускания — без войны — история не знала.
Террор был не только сверхмасштабен, но и универсален. Он пронзил страну смертельным крестом, по вертикали, сверху донизу, и по горизонтали: объект его — уже не отдельные социальные группы, а все общество. И участвуют в нем все, по указке и поощрению властей — соседи, сослуживцы, родня, — стуча друг на друга, обличая, одобряя, голосуя или закрывая глаза, затыкая уши, чтобы не видеть, не слышать, не знать торжествующего зла — и тем самым уступая ему дорогу. Никогда и нигде миллионы людей не попадали под такой всепроникающий контроль, когда как рентгеном просвечивались все мысли и дела, всё — от кошелька до постели.
Какой выбор у человека — под снайперской слежкой и смертельным прицелом тоталитарного государства? Бороться — самоубийственно. Терпеть — уродует душу. И есть третье, самое спасительное, — слиться с системой, полюбить, загнав в подсознание это свое уродство–юродство. Отсюда и психологический феномен — любовь к палачу. Лизнуть занесенную над тобой руку, от которой зависит — быть тебе или не быть.
За что? Это восклицание повторялось бесчисленно, как заезженная пластинка, и при аресте, и на допросе, и на суде, наяву и во сне, молча и громко. За что? А вот, пропустил наборщик в типографии, а за ним и корректор в слове «Ленинград» букву «р» — и обоим высшая мера, расстрел. Или поэт–обэриут Александр Введенский — обвинен в том, что «культивировал и распространял поэтическую форму «зауми» как способ зашифровки антисоветской агитации». Вот уж заумь! Или преступление пермского зека Зальмансона — «антисоветски улыбался».
Мы все ищем логику в сталинском выборе жертв, гадаем, почему погиб этот человек, а уцелел другой, и тоже спрашиваем: за что? И не понимаем, что тоталитаризм — это организованный, государственный терроризм, всеохватный произвол, система абсолютного подчинения.
При красном, ленинском, терроре еще искали врага, чужого, а при Большом, сталинском, — даже лучше, если свой, чтобы все чувствовали себя беззащитными. Просто сверху повсеместно спускался обязательный рабочий план на истребление — аресты и расстрелы — такого–то количества людей. А на местах еще и брали повышенные обязательства, старались переплюнуть друг друга, перевыполнить норму. А уж кто именно будет убит — не так важно. Уничтожить одного из десяти, чтобы девять оставшихся возлюбили Сталина! Все стоят в общей очереди на смерть.