…если попадется на глаза или на мысль знакомый человек и мы припоминаем его забытое имя. то всякое другое припоминаемое имя не вяжется потому что нам непривычно мыслить его в сочетании с этим человеком и дотоле отвергает ся. пока не представится настоящее имя при появлении которого мы тотчас замечаем привычную связь представлений и успокаиваемся.
Блаженный Августин, «Исповедь», X, 19.
Мне приснился сон: белый, высокий ленинградский потолок надо мной мгновенно набухает кровью и алый ее поток обрушивается на меня. Через несколько часов я встретился с Ахматовой; память о сновидении была неотвязчива, я рассказал его.
— Нехудо, — отозвалась она. — Вообще самое скучное на свет»>1 — чужие сны и чужой блуд. Но вы заслужили. Мой сон я видела в ночь на первое октября После мировой катастрофы я, одна–одинешенька, стою на земле, на слякоти, на грязи скольжу, не могу удержаться на ногах, почву размывает. И откуда–то сверху расширяясь но мере приближенья и поэтому все более мне угрожая, низвергается поток, в который соединились все великие реки мира: Нил, Ганга, Волга, Миссисипи… Только этого не хватало.
Я познакомился с Ахматовой осенью 1959‑го, мне исполнилось двадцать три года. Были общие знакомые повод нашелся. К тому времени я уже несколько лет писал стихи, мне хотелось, чтобы Ахматова услышала их. И мне хотелось, чтобы они ей понравились.
Она жила тогда в Ленинграде на улице Красной Конницы, прежде Кавалергардской, дом3, квартира 4. Это район Смольного, бывшая Рождественская часть. <Если такие живут на Четвертой Рождественской люди, странник, ответствуй, молю, кто же живет на Восьмой!» — так дурачился Мандельштам, обращаясь к Шилейко, впоследствии мужу Ахматовой. Недалеко, на Таврической, — Башня Вячеслава Иванова, его квартира, где она бывала в молодости. Недалеко Таврический сад, во вьюжных аллеях прячущий призраки тринадцатого года. Недалеко Шпалерная, ныне улица Воинова, с тюрьмой, знаменитой многими знаменитыми арестантами в разное время заключавшей в себе первого ее мужа, ее сына, последнего ее мужа… В Ленинграде на всяком месте уже что–то было, кто–то жил, с кем–то встречался. «Помните наши разговоры в феврале 14 года на Кавалергардской?» — писал своей — и ахматовской — приятельнице Николай Владимирович Недоброво, человек, сыгравший исключительную роль в поэтической и личной судьбе Ахматовой. Когда мне случалось проезжать с ней по городу и Ахматова указывала на какой–нибудь дом, и на другой, и на следующий, она обрывала себя: «Велите мне замолчать, я превращаюсь в профессионала». Она прожила долгую жизнь и видела ничем не связанные между собою события, происходившие в одном и том же месте, и видела одну и ту же пьесу, идущую в самых разных декорациях. К тому же она еще и притягивала к себе самые невероятные совпадения, самых неожиданных двойников. Повторение события, отражение его в новом зеркале проявляло его по–новому Если не случалась встреча, случалась невстреча, обе были для нее одинаково реальны и заколдованы, вещественны и бесплотны. Дни ее жизни, помимо слов, дел, минут, из которых они состояли, были еще годовщинами, юбилеями — десятилетними, четвертьвековыми, полувековыми. Все было — «как тогда», когда–то. Время, в которое я ее узнал и до конца ее жизни, было время пятидесятилетних дат: начала публикации стихов, вступления в «Цех поэтов», венчания с Гумилевым, рождения сына, выхода в свет «Вечера», «Четок», «Белой стаи». Соответственно вело себя Пространство, прихотливо подбирая для нее дома, улицы. В раннем детстве, четырехлетней, она жила в Царском Селе, на Широкой; местом последней ее прописки была улица Ленина в Ленинграде, бывшая Широкая. Больше тридцати лет провела она в стенах фонтанного дома, дворца графов Шереметевых; гроб с ее телом стоял в Москве в морге института Склифосовского, бывшего странноприимного шереметевского дома, с тем же гербом и тем же девизом «Deus соnservat omnia» («Бог сохраняет все»).
Женщина, открывшая мне дверь, и гостья, в эту минуту уходившая от нее, и седой улыбающийся господин, встретившийся в коридоре, и девушка, промелькнувшая в глубине квартиры, показались мне необыкновенными, необыкновенной внешности, носящей печать я тайну причастности к ее жизни. А сама она была ошеломительно — скажу неловкое, но наиболее подходящее слово — грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. Первое впечатление было, что она выше меня, потом оказалось, что одного со мной роста, может быть, чуть пониже. Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру, массивную, точно вылепленную — мгновениями казалось, высеченную, — классическую и как будто уже виденную как образец скульптуры. И то, что было на ней надето, что–то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, напоминало легкие тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчетливо всплыло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях.