С самого раннего детства почти все мои страхи были связаны с матерью. То ли от того, что она была «сердечни- ца» (врожденный порок сердца), то ли от того, что в детстве лет до шести я ни разу не видела свою мать счастливой, а только в истерике… Короче, с самых молочных зубов я больше всего боялась, что она умрет. Ее собьет машина. Да, она будет возвращаться с работы и ее собьет машина. Уже сбила. Я смотрю в окно, сидя по-лягушачьи на подоконнике, — она не идет с работы. Вот приехал автобус, вот все идут муравьиной цепочкой от остановки по домам. А мама не идет. Ее точно сбила машина! Или нет. Она выпадет из окна. Просто будет вешать белье или мыть окно и не удержит равновесия. Выпадет. Пятый этаж, трудно выжить, выпав из окна. Или нет. Она умрет от инфаркта. Один инфаркт уже у нее был. Второй не пережить. А если что-нибудь случится со мной? Она умрет от горя. Или от инфаркта, который будет от горя.
Мать нельзя было волновать — я это быстро усвоила. Поэтому я с пеленок научилась искусно врать. Это не избавляло мать от волнений, но создавало иллюзию того, что я ее берегу, и мой страх за ее жизнь немного отступал. Для матери у меня всегда было все хорошо — я училась на пятерки, посещала кружки, писала стихи, убирала в комнате игрушки. Страх расстроить мать был сильнее правды, сильнее эгоизма. Страх потерять мать был парализующим.
Еще я очень боялась войны. Не знаю, откуда это взялось, меня войной никто не пугал, и хотя дедушка был ранен на войне, он ни разу не растревожил мое воображение рассказом о боях. И кино про войну я не смотрела — мне была невыносима даже мысль об этом. Думаю, что страх войны пришел из сна. Он повторялся, почти всегда один и тот же — я мужчина, воин, я мчусь через поле к лесу. За мной летит немецкий вертолет, я чувствую спиной, что автоматная очередь, бегущая по мокрой траве, сейчас настигнет меня. Так и происходит — меня прошивает огромными пулями и мне адски больно. Я слышу торжествующую немецкую речь. Дальше я умираю. Потом просыпаюсь, но не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, закричать тоже не могу, лежу мертвым бревном и думаю: вот теперь, когда меня убили на войне, моя мать точно помрет от горя. Сны про войну, шелестя как тараканы, переползали из ночи в ночь. Они чередовались со снами, где мать падала со скалы и с глухим стуком разбивалась о камни.
Подружка сказала — надо написать свой страх на бумажке, как будто это уже случилось, но обязательно шифровкой, и тогда страх пройдет. Я где-то вычитала шифр: пишешь алфавит сперва сверху вниз, потом напротив его же — снизу вверх. Получается такой шифр: А-Я, Б-Ю, В-Э и так далее. Написала этим шифром: Фяфя стсяхя сты фязчун (мама попала под машину). И положила куда-то на полку. Мать нашла, подумала, что я опять лунатила, понесла женщинам на работу показать, что вот, я лунатик, пишу во сне всякую херню. Женщины поудивлялись и бумажку затерли. А потом мама, спустя несколько лет, и вправду попала под машину и еле выжила. Мы, все, кто ее знал, литрами сдавали кровь. Я настаивала, чтобы у меня брали больше крови, больше! Приходила каждую неделю в станцию переливания крови, меня выгоняли, потому что нельзя часто сдавать кровь. Мать долго находилась между жизнью и смертью, я жила в ее больничной палате. Когда она особенно тихо спала, я с ужасом смотрела на ее живот. Нет, фух, он еле-видно приподнимается, она дышит, она жива. Я во всем винила себя. Зачем было писать это, да еще и шифром? Мне казалось, что это подействовало, как заклинание. Что напишешь — то сбывается. Эта теория подтвердилась неоднократно, но была сама по себе не сильно доказательная, никто не верил мне, что нельзя писать плохого — сбудется.
Но это все потом, а тогда, в детстве страх маминой смерти был необоснованным, где-то внутри меня уже существовала эта потеря, стоило о ней подумать, как она отзывалась тягучей болью. Я никогда не говорила маме об этом.
Но было много и реальных страхов! Плохие компании. Плохие кучки прыщавых подростков перед школой, грязные, воняющие табаком руки тянутся к твоей позапрошлогодней, но чистенькой юбочке. Приходилось выжидать на дороге и идти рядом с кем-то из учителей. «Здрааааасьте, Инна Александровна! А я с вами! Ага! Все хорошо! Выучила уроки, как же!»
Весь класс — одна сплошная плохая компания. Девочка мастурбирует на уроках литературы, краснеет лицом. Все, кроме учительницы, понимают, чем она занимается. После урока, в подсобке, что только не творили с этой девочкой. Она от стыда не кричала, а только пыхтела. Страшно, страшно, надо выйти вон из класса, в коридор, на перемену, пусть там отхватишь от кого-то из старших по заднице или по самолюбию, но только не слышать из подсобки эту возню с этой девочкой, эти сдавленные смешки, это странное повизгивание. Почему учителя ничего не замечают? Почему после звонка они сомнамбулически стекаются в учительскую? Почему разрешают им пыхтеть в подсобках?
Мама, я не пойду сегодня в школу. Мама, нога. Нога болит очень. Не надо к врачу, это ревматизм (откуда взяла этот ревматизм?) Мать почему-то верила. Верила любой моей, даже самой нелепой лжи!