Самым лучшим местом в мире был сад. Три корпуса заключили его в каре, а четвертый, прямой, длинный, уходил подъездами к деревянным домикам, примостившимся у дороги, которая с довоенных времен так и осталась неасфальтированной. Издали этот корпус походил на огромный корабль, остановившийся здесь потому, что путь ему преградили маленькие суденышки-домики. Его когда-то так и назвали — корабль.
Внутри каре находился небольшой островок зелени. Этот островок был похож на маленький сквер, но во дворе его звали садом, и было бы странно, если бы кто-то вдруг сказал о нем по-другому.
В середине сада располагалась клумба, которую никогда не пололи. «Зачем? — рассуждали во дворе. — Все больше зелени…»
До войны сад был огорожен забором-штакетником, имел несколько проходов, расположенных на углах, как биллиардные лузы, лавочки, клумбы. Среди наступавших на них тополей белели беседки. В них почти не заходили, а только летом, во время дождя, они набивались ребятами.
Однако в войну штакетник, лавочки и беседки сломали — надо было чем-то топить, и теперь сад выглядел каким-то незащищенным, даже обиженным.
У третьего корпуса непрошеной гостьей втиснулась между деревьями трансформаторная будка. К будке никогда не подходили, очевидно боясь нарисованного на ней черепа с костями и строгого предупреждения, написанного на дверях: «Осторожно! Опасно для жизни!»
Вокруг сада тянулась перерезанная трещинами-жилами мостовая. От нее к домам поднимались ступеньки тротуара, края которых были сильно разбиты, точно кто-то прошелся по ним огромной кувалдой.
Тротуар был узким. К тому же держал на себе крыши подвалов, удивительно похожие на открытые пасти зверей. Узость тротуара особенно чувствовалась у первого корпуса, где помещался хозяйственный двор продовольственного магазина. Здесь всегда стояли пустые ящики, бочки, коробки. Сюда приезжали и отсюда отъезжали машины. Машины шумно фыркали, и их эхо, дополненное грохотом хлебных лотков и перестуком молочных бутылок, звонко разносилось между корпусами.
В июне в саду всегда кружил тополиный пух. Он был легким, как сам воздух, и долго не опускался на землю. Пух залетал в окна домов, лез в глаза, в нос, садился на губы, но его назойливость терпели, даже радовались ей: лето пришло! И еще долго-долго будут стоять теплые дни…
Сколько же пушинок танцевало в это время в воздухе? Поди сосчитай! Казалось, что шел снег, но только его снежинки нельзя было растопить в ладони или сделать из них мокроватый комок, который можно было бы кинуть.
По мостовой пух катил матовыми шариками. Дворник дядя Семен ворчал: «Ну вот, намело, как зимой, а проку никакого. Одно беспокойство…»
Ребята поджигали пух, и тогда длинные струйки огня бежали по его прозрачному настилу, но гасли быстро. Интереснее всего горел пух над лужами — вода пылала.
Было воскресенье. Двор еще не проснулся. Редкие, случайные хлопки дверей не мешали царившей еще тишине, и она торопливо поглощала их вместе с шагами одиноких прохожих.
— Тюлень! — прокатилось между корпусами. — Пошли на помойку!
Паренек в клетчатой рубашке стоял посреди сада, высоко задрав голову.
— Я там был, — отвечал ему с балкона тонкий голос. — Там ничего нет.
Ребятам было лет по десять-одиннадцать, может, чуть больше. Они смотрели друг на друга, не различая на таком расстоянии лиц, но чувствовалось, что каждый из них переживал досаду.
Последнее время им везло. Только вчера они нашли на помойке сломанный будильник, целлулоидную мыльницу, две авторучки, одна из которых, если сменить перо, даже, может быть, будет писать, а сегодня… ничего нет! Как же так?
Гарика и Димку во дворе не любили. Они слыли жадюгами, а еще их дразнили — барыги. Мальчишки всегда что-нибудь продавали или обменивали — значки, карандаши и вообще всякую всячину, которую неизвестно откуда только брали. Ребята даже изготовляли одеколон. Трудно сказать, из чего делали — своего секрета никому не выдавали, — но прозрачная жидкость, которую они разливали в разнокалиберные пузырьки, действительно, чем-то пахла. Рассказывали, что у них ее даже покупали.
Прозвище Тюлень Димке дали за его нерасторопность, медлительность, которые никак не вязались с его предпринимательской деятельностью.
Исчерпав тему помойки, Гарик объявил:
— В «Баррикадах» фильм интересный крутят.
— Про войну?
— Факт.
— Меня сейчас не пускают. После обеда пойдем.
Юные предприниматели разбудили двор. Зашевелились занавески, распахнулись форточки. На балконах показались люди. Они всегда выходили сюда утром и смотрели в сад, словно хотели убедиться, все ли в нем осталось на месте. Двери подъездов захлопали чаще, и тишина, будто спохватившись, снялась с места, отдавая двор суете дня.
У подъезда показались ребята. Где-то громко заговорило радио, передавая утреннюю сводку Совинформбюро. Бои шли в Австрии, под Кенигсбергом, продолжалось наступление на Берлин. Снова появился Гарик. Теперь он держал за руль велосипед.
У него был великолепный ненашенский велосипед, который так и блестел никелем. Все знали, что Гарик дает на нем прокатиться только за плату: за деньги, за конфеты, за какую-нибудь вещь, поэтому те, кто ничего не имел, к нему даже не подходили. Правда, кое-кому он давал покататься и бесплатно, например Димке, некоторым старшим. Но то был Димка, и то были старшие… А на что мог рассчитывать, например, Колька-скрипач, если у него ничего не было? Сколько раз он предлагал Гарику пуговицы, шурупы, старые лезвия, но такого добра обладателю велосипеда самому девать было некуда. Только однажды дал велосипед за расческу. А Кольке так хотелось кататься! Мальчик знал, что до войны у них тоже был велосипед. «Но только какой-то ненормальный, — рассказывала мать. — Без тормозов, и руль, как козлиные рога».