Подумать только! Я, всегда с полным безразличием относившийся к благотворительным организациям и прочим комитетам жильцов, стал думать иначе, когда занял кресло казначея в обществе поддержки государственных облигаций «Про Боно Публико», и в мой адрес рекой потекли письма с самыми щедрыми взносами. Все шло как нельзя лучше, пока какой-то вездесущий бездельник не заподозрил неладное и доктор Гонсалес Баральт, мой адвокат, не отослал меня первым же поездом, чтобы я затерялся на периферии. Четверо суток промаялся я в почтовом вагоне из тех, что беспризорно брошены на станции Тальерес. Наконец, доктор Гонсалес Баральт самолично прибыл, потирая руки, и предложил мне решение: доходное место в Эспелете, оформленное на вымышленное имя. Дом Рамона Бонавены, куда я приезжал еще сотрудником «Ультима ора», преобразовали в музей для увековечения имени и памяти романиста, чья жизнь оборвалась в самую пору зрелости. По иронии судьбы мне предстояло быть хранителем этого музея.
Доктор Гонсалес Баральт одолжил мне свою накладную бороду; я присовокупил к ней черные очки и форменную одежду, подобающую новой должности, и не без резонных опасений приготовился встречать группу ученых и туристов, прибывающих экскурсионным автобусом. Не явилась ни одна душа. Как музейный работник я испытал естественное разочарование; как беглец — облегчение. Вы не поверите, но, сидя в этой дыре, я изрядно скучал и принялся читать произведения Бонавены. Кажется, почтальон избегал меня: за все время — ни одного письма, ни одного рекламного буклета. Правда, поверенный доктора доставлял мне в конце месяца жалованье, а порой и премиальные, за вычетом командировочных и представительских расходов. Я даже не выходил на улицу.
Едва узнав об истечении срока давности, я на прощание огласил кабинет тирадой крепких слов, сложил в сумку все, что второпях удалось прибрать к рукам, взвалил ношу на плечо, проголосовал на углу и влился в жизнь Буэнос-Айреса.
Между тем случилось нечто странное, непонятное; в атмосфере столицы витало что-то смутное, неуловимое, некий аромат, подстерегающий меня и ускользающий: тротуары казались мне уже, почтовые ящики — больше.
Соблазны улицы Коррьентес — пиццерии и женщины — зазывно манили. Не привыкший увиливать, я отдался им без остатка. В итоге через неделю я оказался, банально выражаясь, без средств. Трудно поверить, но я искал работу, для чего обратился, хоть и безрезультатно, к широкому кругу родственников и друзей. Доктор Монтенегро ограничился ободряющим похлопыванием по спине. П. Файнберг, как и следовало ожидать, буквально не соизволил даже приподняться из-за своего круглого стола в обществе «За церковное многобрачие». Верный товарищ Лусио Шевола даже не назначил мне время встречи. Хмурый повар из «Пополаре» начисто отмел мои попытки устроиться помощником к ним на кухню и язвительно спросил, почему бы мне не научиться готовить по переписке. Эта небрежно брошенная фраза стала стержнем моей печальной судьбы. Что оставалось мне, скажите на милость, кроме вечного возвращения к аферам и грубому шарлатанству? Признаюсь: принять решение было легче, чем осуществить его на практике. Первая мера предосторожности — название. Как ни ломал я голову, так и не нашел ничего лучше пресловутого «Про Боно Публико», еще гудевшего эхом в ушах! Для вящей смелости я вспомнил, что аксиома коммерции гласит: не меняй торговую марку. Благополучно продав Национальной библиотеке и библиотеке Конгресса семь комплектов Собрания сочинений Бонавены плюс два гипсовых бюста означенного автора, я вынужден был избавиться от двубортного пальто, одолженного стрелочником со станции Тальерес, и от забытого кем-то в гардеробе зонтика, который по обыкновению прихватил с собой. Это с лихвой окупило стоимость фирменных конвертов и почтовой бумаги. Проблему адресатов я решил, отобрав их методом тыка в предоставленном соседом телефонном справочнике, который, в виду его явно замусоленного состояния, реализовать не удалось. Остаток денег я отложил на марки.
Затем я проследовал на Центральный почтамт, куда вошел с солидным видом, доверху груженный корреспонденцией. Либо мне изменяла память, либо помещение заметно расширилось: парадные лестницы придавали величия самому ничтожному из людей; вращающиеся двери мелькали в глазах и чуть не сбивали вас с ног, вдогонку падающим пакетам; гладкий потолок работы Ле Парка вызывал головокружение и даже боязнь стремительно взмыть ввысь; зеркальный пол, отшлифованный под мрамор, давал ваше четкое — до последней бородавки — отражение; статуя Меркурия терялась в вышине купола и усугубляла мистический дух, присущий данному ведомству; окна для посетителей напоминали окошки исповедален; служащие за стойкой обменивались анекдотами про попугаев и старых дев либо играли в гуська. В зале для публики не было ни души. Сотни глаз и очков обратились к моей персоне. Меня разглядывали как диковинного зверя. Идя на сближение, я нервно сглотнул и попросил в ближайшем окошке надлежащее количество марок. Едва я сформулировал просьбу, как чиновник повернулся ко мне спиной, дабы посоветоваться с сослуживцами. После совещания двое или трое открыли крышку люка в полу и пояснили, что спустятся в подвал, где находится хранилище. Наконец, они вернулись с ручной лестницей. Отказавшись принять в уплату деньги, они щедро отвалили мне такую уйму марок, что впору было заняться филателией. Вы не поверите: они их не считали! Предвидь я такую дешевизну, не стал бы продавать гипсовые бюсты и пальто. Глазами я искал почтовые ящики и не находил их. Боясь, что начальство пожалеет о не взысканной сумме, я предпочел быстро ретироваться и наклеить знаки почтовой оплаты дома.