Сигнал к поискам нового жилища всегда давал Дзержинецкий. Не было еще случая, чтобы он прожил на квартире хотя бы полгода. Прожив какой‑нибудь месяц в «комнате для одинокого с общим коридором, самоваром и услугами», он замечал сначала основной недостаток, затем обращал внимание на другой, третий и принимался так докучать Ласкавичу, так досаждать ему, что последний ставил вопрос ребром и пускался в странствия от одного дома к другому в поисках новой квартиры. Однако на Смольной улице дело обстояло совершенно иначе. Они уже девять месяцев снимали комнату у пани Мундарт. Дзержинецкого часто доводили до белого каления электрический звонок, пронзительно звеневший за стеной над самым его изголовьем, чудовищное, единственное в своем роде шипение самовара, жесткая вода для умывания лица, плохая уборка комнаты, образина с челкой, которая приносила самовар, и т. д., а меж тем Ласкавич и не помышлял о перемене пенатов. Дзержинецкий долго не мог понять, в чем кроется причина такого упрямства и такой косности. Только очень тщательное и систематическое наблюдение навело его на правильный след. С некоторых пор Ласкавич прилагал все усилия к тому, чтобы его сожитель часов в десять вечера не бывал дома; сам же он в это время обязательно торчал в комнате. Находился ли он в пивнушке, у семейных товарищей за карточной игрой, на прогулке, или же в театре, около десяти часов он непременно удирал и во весь дух мчался на Смольную. Дзержинецкий неоднократно ходил следом за ним, силясь разгадать эту загадку, но все было тщетно. Ласкавич быстро перебегал через двор, устремлялся по лестнице вверх и потом сидел дома в потемках. Дзержинецкий прямо сгорал от любопытства. Однажды в воскресенье он вышел от Черского вслед за Ласкавичем, проскользнул за ним в прихожую и, как только закрылась дверь их комнаты, быстро отпер своим ключом английский замок и тоже прошмыгнул туда. Ему показалось, что Ласкавич соскочил откуда‑то сверху на пол.
— Что это ты, Ласек, сидишь в темноте? — спросил он, зажигая лампу, и быстрым взглядом окидывая комнату.
— Сиди и ты впотьмах, если тебе нравится.
— Может быть, ты вызываешь дух короля Джона или, превратившись в астральное тело, взлетаешь на воздух? Уж не помешал ли я тебе?
Ласкавич с безразличным видом стал насвистывать и процедил сквозь зубы одно такое словечко, которое было бы весьма нелестным, если бы относилось к сожителю. Последний, однако, нимало не смутился и с тех пор стал просиживать все вечера дома, как будто около десяти часов вечера у него были там неотложные дела. Ласкавич в это время тоже никуда не отлучался. От досады он свистел и расхаживал по комнате с видом голодного тигра.
Квартира пани Мундарт, где эти два холостяка (Ласкавич — чиновник управления Венской железной дороги, а Дзержинецкий — конторы по страхованию жизни) снимали большую комнату, состояла еще из нескольких комнат поменьше. Одна из них соединялась с комнатой жильцов дверью, заставленной шкафом, который не доходил до самого верха двери; у холостяков под этой дверью стоял письменный столик. Лучшим украшением их комнаты служил красовавшийся рядом со столиком на деревянной подставке гипсовый бюст не то Архимеда, не то Алкивиада, не то кого‑то другого из великих людей древнего мира. По другую сторону столика, у печки, стояла кровать. Между окнами приткнулась прелестная кушетка, из которой торчали спиральные пружины. Дальше располагались шкаф и кровать Дзержинецкого, которого для краткости звали Дзержей, или «Меланхоликом».
Оба жильца долгое время упорно сидели дома. Наконец, в один прекрасный вечер тайна совершенно неожиданно открылась. Панна Зофья, младшая дочь пани Мундарт, учительница, бегавшая целыми днями и вечерами по урокам, явилась как‑то домой в девять часов, напилась чаю и, напевая по обыкновению вполголоса в той самой комнате, дверь которой была загорожена шкафом, стала раздеваться, собираясь лечь спать. Ласкавич посмотрел на Дзержинецкого взглядом голодного, израненного и рассвирепевшего тигра, с минуту поколебался, а затем, приняв, очевидно, смелое решение, быстро вскочил на стул, а оттуда на письменный столик. Дзержа, сидя в кресле около своей кровати, прищурил левый глаз и не без изумления стал наблюдать за действиями своего сожителя. Ласкавич осторожно, но сильно нажал на обе створки двери, которая открывалась в спальню панны Зофьи, и приник к образовавшейся наверху довольно широкой щели.
— Можно ли и мне, смертному, заглянуть?.. — прошептал Дзержинецкий с некоторым волнением.
Ласкавич ничего не ответил, но сделал рукой весьма выразительный жест. За дверью раздался глухой стук брошенных на пол ботинок, явственно донеслось шуршание развязываемых тугих узлов тесемок и шелест одежд. Ласкавич так прижался к загороженной двери, что стал похож на барельеф, оправленный в деревянную раму. Барышня, очевидно, читала в постели, так как он только часов в одиннадцать слез со стола. Подбежав на цыпочках тут же к Дзержинецкому, Ласкавич самым категорическим образом заявил:
— Если ты заикнешься кому‑нибудь об этом или позволишь себе двусмысленный намек, если ты вообще хоть пикнешь, так и знай: я, во — первых, больше жить с тобой не буду, а во — вторых; оставлю эту комнату за собой!