В душную полночь далеко над полем вдруг открылся яркий глазок огонька, и первыми его увидели Толька Балбес и Шурка Баламут — двойняки Нюрки Тиморашкиной.
Ходил слух по деревне, что нагуляны близнецы с заезжим цыганистым монтером Равилем, который провел в сельсовет и в колхозную контору чудо-юдо телефон и был таков, но Нюрку с ним никто не заставал — слава богу, черны в Засурье ноченьки, — просто уродились сынки чернявые да хулиганистые, отсюда и разговоры. Братья только что прошарили парничок директора школы Петра Петровича Шлямина, уселись тут же у палисадника перед его домом и, похрумкивая колючими пуплятами огурчиков, швыряли горькие корешки к ступенькам крыльца. Петр Петрович сегодня вызывал Тиморашкину на последний в году учсовет, и она, вернувшись из школы, молча гонялась за «чертовым отродьем» с прихваченным на улице дрыном, саданула-таки пару раз Тольку, потом захлопнула дверь в сени и с шумом задвинула засов: да провалитесь вы, мол, в тартарары, не надо мне этаких выродков, второгодников непутевых. По четырнадцать стукнуло братьям в прошлом, сороковом, году — они учились в четвертом классе да и нынче не желали переходить в пятый. Из-за мамкиной злости Толька и Шурка не приуныли — не впервой. Обидно было, что ничего покрепче не смогли придумать «Шляпину» в отместку, кроме несчастного парничка на задах около бани. Баламут покусился было сперва на стекла директорова дома, но мудрый Балбес в ответ покрутил пальцем у лба, а вслух сказал, что страшную месть еще обдумать надо, пока ж и парничка довольно. Вот и сотворили они малую месть и далеко за полночь сидели на улице, не поспешая на привычный спасительный сеновал.
— Глянь, — заметил Шурка огонек меж домами на той стороне улицы, — костер там, што ли, развели? Разве в ночное сегодня на Крутенький погнали?
— Не-е, дядя Ваня говорил, к Липшанке, отсель их не видать, — ответил Толька со знанием дела. — Это на кордоне чего-то жгут.
Огонек прямо рос на глазах, будто его соломинкой надували, поярчел, потерял красноту и вдруг скачком обратился в квадратик, просеченный черными жилами. Не по-летнему желто высветились ближние к кордону дубы.
— Тэ-тэ-тэ-э! — протянул Толька. — Дак это ж кордон горит! Вишь, стропила торчат…
И захлопал глазами. Пока он высказывал догадку, братана не стало рядом: тот уже перебежал улицу и, серея полотняной рубахой, во всю прыть помчался вдоль пруда к колхозной конторе. Толька еще соображал, куда это понесло Шурку, как по деревне, врываясь в сны, полетело суматошное: день-день-день-день-день!!! Это Баламут опередил, как всегда, Балбеса и наяривал железным штырем в пожарный рельс, висевший на столбе меж конторой и пожаркой.
Нет для деревни ничего страшнее пожара. Выскакивают из домов кто в чем спал — шарахают взгляды по своему и соседским дворам, переводят дух и, приходя в себя, начинают выискивать, где горит, чье добро нынче дымом выйдет. И в этот раз — успел — нет облететь железный звон из конца в конец Синявино — всполошилось оно стуком дверей, бабьим скорым воплем и басовитой неспешной перекличкой мужчин: «Гари-им!.. Па-жа-ар!!!» — «Да иде горит-то, Степан? Не вижу ни хрена». — «Я тож не вижу — сукин сын какой баламутит, што ль, руки-ноги пообломать…» — «В благовест вёдро стояло — пожарам быть. Вот и началось. Верная примета». — «И лето сухостойное идет». — «Гари-им!..» — «Тьфу, в три господа, ногу отшиб… Да заткнись, чё орешь, не горит ничё!» — «Кордон, кордон Морозов горит! Айу-ууй, кто их спасать-то будет?!» Добрались наконец: кордон горит. Погалдели еще по привычке, затем крики поутихли, небольшой гвалт оторвался от села и покатился в поле: то парни и легконогие пацаны помчались тушить или поглазеть, за ними мужики тронулись, которые с лесником Тимофеем Морозовым дружбу вели. Большинство же синявинцев на крылечках скучились, а кто — на уличных буграх. Оно хотя и пожар, конечно, но шпарить среди ночи три-четыре версты да все в горку на Крутенький… Все одно не успеть — сгорит кордон дотла, нечего и бежать, угольки разгребать. Да и на работу спозаранок, а утро вот оно — вырезает край неба. Июнь на дворе, а летний день, известно, год кормит… И стояли смотрели, как живо растет огонь, густо высеивая искры, рядили, с чего загореться могло, дома ли сам Тимофей сейчас и что из добра вынести успели.
— Како там добро — со сна-то выскочишь!..
— Летось вон Зерняевы горели, так Гурьян со стулом выбег. Сидит на нем и смотрит, как люди мечутся, добро его спасають. Так и просидел до утра.
— Глянь, глянь, а што там в сторонке вспыхнуло?
— Это, братцы, стожок схватился. Позагоднее сенцо стояло у них в огороде.
— Э-эх, живешь-живешь эдак, обрастешь чуток — пфук! — враз нищим стал, в гроб твово бога в три креста…
— Мда. И не говори…
А в пожарке мордвин Михал Пинясов все еще пихал толстобокую кобылу Грушку в оглобли. Но то ли совсем обленилась сивка на своей неходкой должности, то ли толкал ее пожарник впопыхах, не туда, никак у него не получалось привычное пустяковое дело. Да и деревянная нога Михала цеплялась в полутьме черт знает за что, спотыкаясь и шатаясь, он сам утягивал кобылу в сторону, и та уже потеряла всякое понятие, что от нее хотят и что ей надо делать. Взъярившись, Михал огрел ее кулаком по морде. Грушка шарахнулась в угол и затаилась там, даже фыркать перестала.