Александр Бушковский. Радуйся! Рассказ
Утро было хмурым, даже мрачным. Солнце еще не вынырнуло из озерного свинца, и ветер тоненько свистел за окошком в ветках рябины. Проснувшись, Фома услышал голос ветра, скуксился, наморщил лоб и снова смежил веки. Коли уж дует, как в медный манок, то и на озере волны с белышами. На лодочке выйти страшно. Октябрь, вода тяжелая. Хозяин воды не шутит осенью. Выгребешь из пролива между островками на открытую воду, а он толкнет серой волной в дощатый борт и развернет лодку обратно к берегу. Не послушаешь, заупрямишься, он ударит черной. Матовой и тяжкой, глубинной волной. Так ударит, что ребра у лодки затрещат, едва весла из рук не вырвет, да еще остудит, обдаст ледяными брызгами. А уж коли и тут заартачишься, хоть и в нужде, — пощады не жди. Раскроется под тобой кипящая пропасть, поднимется над тобой белый от пены вал, и схлопнутся вал с пропастью, могут и щепок не отдать. Видал Фома и такое. Озеро у нас — дна местами не нащупать и берегов кое-где не видать.
Надо, однако, вставать. Господи, помилуй… Фома перекрестился кулаком, сел и свесил с печи худые ноги. Пошевелил пальцами. Поднывают. Он вздохнул, зевнул и слез на пол. Половицы скрипнули, на столе вздрогнули глиняные свистульки, птички и козюли, которых он вчера слепил и обжег на поду. Раскрасить бы их сегодня…
Зажег свет. Между глиняными фигурками вяло ползла небольшая муха. Засыпает, что ли, подумал Фома и подставил ей палец. Муха забралась на палец, и Фома поднес ее к глазам. Интересно она устроена! Может, слепить ее тоже? Смешно будет, весело. Голову с огромными глазами сочинить нетрудно, брюшко тоже, а вот крылышки и лапки… Лапки тоненькие и мохнатые, так тонко глину не раскатаешь. И крылышки — как чешуйки хариуса, тускло прозрачны. Нет у Фомы такой краски. Подумать надо… Все же как так получается, что стόит только похолодать за окном, муха засыпает, словно умирает, и валяется в пыли на подоконнике, похожая на мусор, на пепел папиросы? А печь протопишь, она тут же сидит и умывается, лапками пыль с головы стирает так, что едва ее, голову эту, не откручивает. Луч же солнечный через стекло совсем ее оживляет, и она может умчаться по теплому воздуху, стартовав с места без прыжка, без разбега. «Откуда жизнь берется, ее эта сила?» — недоумевал Фома.
Скинув муху с пальца на подоконник, он глянул в окно на большую воду. Солнца все еще не было, только восток посветлел. Бледная, словно долитый чай, кромка неба над темной водой и бегут по воде белыши, подгоняемые ветром. Эх, надо все же выйти на лодке, сети проверить, не то ведь рыба зальется, да как? Ладно, погодим — попробуем…
Фома глотнул водички из ковша. Умыл лицо и стал одеваться. Заправил тельняшку в ватники, затянул на поясе ремешок с ножнами. «Нож в пути всегда товарищ», — улыбается друг Ерема. Кряхтя, быстро намотал портянки и надел кирзовые прохоря. Накинул фуфайку и шлепнул картуз на затылок. Из хлебницы вынул горбуху, сунул в карман. Вышел в сени, пристукивая каблуками, чтоб нога улеглась в сапоге.
У порога, танцуя рыжим тельцем, улыбалась и поскуливала Марта, остроухая лаечка. Подобрал ее Фома пару лет назад на улице, маленькую совсем. Неизвестно, откуда она взялась на дороге, как с луны свалилась. Хозяев на ночь глядя не видать было, мамки ее тоже, вот и сунул за пазуху. Март стоял морозный. Теперь вон какая красотка выросла!
Фома открыл чулан, пошарил в сумраке, оторвал луковицу от связки. Потом снял камень с крышки горшка и двумя пальцами достал оттуда оплывший кусочек сала. Вытащил нож и легко отрезал на весу шкурку. С ладони отдал Марте. Она аккуратно цапнула ее, проглотила и лизнула руку Фомы. Тот вытер лезвие рукавом, сунул нож в ножны, а сало завернул в обрывок газеты и убрал в карман фуфайки.
Отворил дверь на улицу и вдохнул холод. «Кен мида дувмайч…» — зашептал он старый карельский заговор от сглаза и добавил вполголоса: «Господи, помилуй!» Вышел из дому, подперев двери метелкой.
Марта легонько бежала впереди. До берега всего шагов пятнадцать. Собака нырнула в сухую траву, она знала тропочку, по которой Фома ходил вдоль берега к лодке. И даже не тявкнула, когда за поворотом тропы возникла темная фигура человека. Ерема на корточках сидел на камушке. Увидев Фому, он со вздохом поднялся во весь длинный рост, сошел с камня и пожал его руку:
— Ну чё? Сможем выйти? Ветрюга какой…
— Может, стихнет…
— Может, и стихнет, — согласился Ерема, прижал собаку к ноге и помял огромной ладонью ее шерсть. Она не сопротивлялась. — Стихнет, Маруся?
Марта вильнула хвостом. Ерема закинул ружье на плечо и широко зашагал вслед за Фомой.
Волны гудели вдоль берега. Шагов из-за ветра не было слышно. Сразу за околицей прошли мимо пепелища. Раньше тут стояла часовня, старая, лет двести ей было. Несколько годочков тому какие-то туристы спьяну сожгли ее, а сами сбежали. До сих пор тоненько гарью тянет, сырой и холодной. Двести лет назад люди строили, что-то себе при этом думали, а вышло во как. Не басурмане, не на войне, а собственные правнуки да в мирное время… И никто теперь не торопится часовенку отстроить. Денег надо, лесу купить надо и руки надо приложить, а кому нынче требуется объект культа? Священника в деревне нет, да и в округе ближайшей тоже. Даже стариков теперь не отпевают, хоронят сами, со «Святым Боже», и весь обряд. Привыкли так. У Фомы отец с матерью крестьяне были колхозные, в церковь не ходили и детей не заставляли. Икон в доме не держали. Однажды только мамина бабушка Марфа показала малому Фоме Богородицу, достала из комода завернутую в платок деревянную картину. Подивился он тогда на смуглое лицо с красивыми бровями, и глаза запомнились, карие и живые. А бабушка коротко прошептала молитву, поцеловала руку деве Марии и спрятала икону обратно в тряпки. «Будешь ее любить, и она тебя полюбит!» — пообещала она, а потом заставила Фому выучить молитву наизусть. Фома быстро выучил, да и чего там, всего несколько слов.