День начался выкриком птицы. Каждый раз на рассвете та же птица, тот же дикий выкрик. Казалось, птица сообщает своему семейству о том, что всходит солнце.
Яков открыл глаза. Четыре коровы лежали на подстилке из соломы с навозом. Посреди хлева — несколько закоптелых камней — очаг. Здесь Яков варил себе ржаные клецки или пшено, которое забеливал молоком. Постель его была из сена пополам с соломой. накрывался он дерюгой, в которую собирал траву и коренья для коров. Даже летом на горе стояли холодные ночи. Нередко среди ночи Яков поднимался в прижимался к бараньему боку, чтобы согреться.
В хлеву еще царила ночная мгла. Но сквозь щель в дверях уже пробивалась утренняя заря. Яков сел и еще некоторое время подремывал сидя. Ему приснилось, будто он в Юзефове ведет занятие в училище, учит с мальчиками Талмуд. Спустя мгновение Яков протянул руку и ощупью нашел глиняный горшок с водой для омовения. Он мыл руки, как положено, поочередно. Трижды облил левую и трижды правую. Он уже успел прочитать "Мойдэ ани" — молитву, в которой не упоминается Всевышний, и потому ее можно произносить будучи неумытым. Но вот поднялась на ноги одна корова. Она повернула свою рогатую голову и посмотрела назад, словно ей было любопытно увидеть, как человек начинает свой день. Большие глаза, заполненные зрачком, отражали пурпур восхода.
— С добрым утром, Квятуня! — сказал Яков, — что, хорошо выспалась?
Он привык разговаривать с коровами, а иной раз даже с самим собой. Иначе он бы забыл родной еврейский язык. Он распахнул дверь и увидел горы, тянущиеся вдаль — кто знает через сколько стран и земель. Были горы и поближе, со склонами, поросшими лесами, словно зеленой щетиной. Между ними сплетались космы тумана, напоминая Якову легенду про богатыря Самсона. Взошедшее солнце бросало яркий свет. Там и сям поднимался дым. Казалось, недра гор пылали.
В высоте парил сокол — удивительно медленно, полон ночного покоя, с грациозностью создания, которое выше всей человеческой суеты. Якову представилось; будто птица эта все летит и летит еще с первых дней сотворения мира.
Дальше горы становились все голубей, а еще дальше — еле приметными, призрачными. Там солнце как бы теряло свою власть, там всегда царили сумерки, даже среди дня. На головы этих причудливых великанов были нахлобучены облачные шапки. Они упирались в край света, где не ступает нога ни человека, ни животного. Ванда говорила, что где-то там живет Баба-Яга, что она летает в огромной ступе, погоняя ее пестом. И метлой, длиннее самой высокой ели, она сметает солнце со всей земли…
Яков стоял высокий, прямой, голубоглазый, с длинными каштановыми волосами, каштановой бородой, в холщовых штанах до щиколоток, в дырявом и латаном зипуне, босой, в барашковой шапке. Хотя он и проводил почти все время на воздухе, лицо его оставалось по-городскому бледным. Его кожа не поддавалась загару. Ванда говорила, что он ей напоминает изображения святых, которые развешаны в часовне там, в долине. То же самое говорили другие крестьянки. Зажиточные хозяева хотели женить его на какой-нибудь из своих дочерей, построить ему дом, чтобы он сделался своим, деревенским. Но Яков не захотел изменить еврейской вере. И Ян Бжик, хозяин, целое лето до поздней осени держал его высоко на горе, в хлеву. Коровы там на болоте не могли пастись. Нужно было собирать для низе траву среди камней. Село находилось высоко среди скал. Не хватало пастбищ.
Перед тем, как доить корову, Яков помолился. Когда дошло до слов "благодарю тебя, Господь, за то, что ты не сотворил меня рабом", он запнулся. Разве может он произнести это благодарение? Ведь он у Яна Бжика раб. Правда, в Польше по закону еврей не может быть крепостным. Но кто здесь в глуши соблюдает законы, и какое значение имели гойские законы даже до резни Хмельницкого? Яков принял как должное испытание, ниспосланное ему свыше. Во время погрома в Юзефове и в других городах безвинным евреям рубили головы, их вешали, душили, сажали на кол, женщинам вспарывали животы и вкладывали кошек, детей закапывали заживо. Ему, Якову, не суждено было быть в числе жертв, угодных Богу. Он убежал. Польские разбойники утащили его в горы и продали в рабство.
Здесь он находился уже пять лет. Он не знал, живы ли жена и дети. У него не было талеса и тфилин, не было священных книг. Лишь мета на его крайней плоти свидетельствовала о том, что он еврей. Слава, Богу, он знал наизусть молитвы, несколько глав Мишны, изрядное количество страниц Талмуда, многие псалмы, а также отдельные места из Пятикнижия и из книг Пророков. Иногда он просыпался среди ночи, и вдруг перед его внутренним взором представало какое-нибудь изречение из Талмуда. А он и сам не подозревал, что помнит его. Память играла с ним в прятки. Будь у Якова перо, чернила, бумага, он мог бы многое восстановить по памяти. Но где было все это взять…
Яков обратил взор на восток. Он твердил священные слова, глядя перед собой. Скалы ярко пламенели. Где-то близко заунывно тянул пастух, и напев его был полон щемящей тоски, словно певец был тоже в плену и всей душой рвался на волю. Трудно было себе представить, что эти мелодии исходили от парней, жрущих собак, кошек, летучих мышей и совершающих еще многие непотребства. Здешние мужики еще даже не были христианами, у них оставались старые порядки язычников.