Шел первый год войны. Моя мать лежала в больнице. Старшая сестра, поднимаясь задолго до рассвета, целыми днями стояла в очередях за хлебом, а я после бомбежек с большим увлечением искал во дворе осколки и, если находил, то гордился ими и хвастался. Часто я уходил в безлюдную глубину сада возле нашего дома, где полюбился мне один удивительно красивый алый цветок. Я трогал его, поливал и ухаживал за ним, всячески, как только умел. Об этом моем занятии знал только мой брат, который был на несколько лет старше меня. Однажды он пришел ко мне в сад и сказал: — Пойдем в кино. — Какое кино? — спросил я. — «Золотой ключик». — ответил он. — Пойдем, — сказал я. Мы посмотрели кино «Золотой ключик», в котором было так много интересного, и, счастливые, возвращались домой. Возле калитки нашего дома нас остановила соседка и сказала: «А ваша мама умерла». У нее на глазах показались слезы. Брат мой заплакал тоже и сказал мне, чтоб я шел домой. Я ничего не понял тогда, что такое случилось, но сердце мое содрогнулось и теперь часто вспоминаю я то кино «Золотой ключик», тот аленький цветок и соседку, которая сказала: «А ваша мама умерла…»[1]
Давно это было. За Прилуцким монастырем на берегу реки собрались мы однажды все вместе: отец, мать, старшая сестра, брат и я, еще ничего не понимающий толком.
День был ясный, солнечный и теплый. Всем было хорошо. Кто загорал, кто купался, а мы с братом на широком зеленом лугу возле реки искали в траве дикий лук и ели его. Неожиданно раздался крик: — Держите его! Держите его!.. И тотчас я увидел, что мимо нас, тяжело дыша, не оглядываясь, бежит какой-то человек, а за ним бегут еще двое.
— Держите его!
Отец мой быстро выплыл из воды и, в чем был, тоже побежал за неизвестным. — Стой! — закричал он. — Стой! Стой! — Человек продолжал бежать. Тогда отец, хотя оружия у него никакого не было, крикнул вдруг: — Стой! Стрелять буду! — Неизвестный, по-прежнему не оглядываясь, прекратил бег и пошел медленным шагом… Все это поразило меня, и впервые на этой земле мне было не столько интересно, сколько тревожно и грустно. Но… давно это было.[2]
«…и душа художника. Искусство — это отображение жизни, постоянно меняющейся под воздействием человеческого труда, под воздействием беспрерывной борьбы людей за лучшее будущее. Не будь труда, не будь борьбы, — и нам не пришлось бы наслаждаться произведениями искусства… Правда, Петя?
— Я присутствовал при рождении блестящих мыслей и полностью солидарен с вами, — начал Петя опять напыщенным языком, полагая, что именно такой способ изложения мыслей есть признак ума, — а о колхозах я тоже часто думаю! — продолжал он. — Перед моим мысленным взором всегда стоят мужественные образы тружеников и тружениц сельского хозяйства. Верите, читаю иногда сводки и просто поражаюсь, как это можно столько молока надоить от одной коровы!
Устав от долгой ходьбы, они сели отдохнуть на скамейку под двумя маленькими полярными деревцами — сосенкой и березкой. Петя по давней привычке машинально потянулся к березке, чтоб отломить ветку. Таня с глубоким укором посмотрела на него, и он, опомнившись, отдернул руку. будто от огня.
— Извините. Сейчас я расскажу вам о моих славных боевых друзьях, о нашем, так сказать, родном доме — корабле, и о вечно бушующем полярном море, колыбели нашего мужества…
Петя приготовился произнести яркую речь. Таня приготовилась слушать, хотя уже и улавливала какие-то неискренние, искусственные нотки в выражениях и в голосе моряка.
Но им помешали.
Недалеко от них, у подъезда какого-то служебного здания пожилая женщина нагружала в кузов автомашины тяжелые рулоны бумаги. Увидев отдыхающего матроса, она обратилась к нему с просьбой:
— Сынок, помоги-ка мне, старой. Никак не управлюсь. Петя недовольно поморщился. Он был близок к своей окончательной цели — получить от девушки заверение в дружбе. И — вот, пожалуйста! «Черт возьми! — раздраженно подумал он. — Какая некультурная старуха! Темнота! Не понимает, что все дело может нарушить». Он сделал вид, будто совершенно ничего не слышал, и чрезвычайно вежливо попросил у Тани разрешения покурить. Но наивная женщина повторила просьбу:
— Помоги, сынок!
Это было уже слишком! Шандура вспыхнул. От негодования его лицо покраснело. Он поднялся и демонстративно грубо отчеканил:
— Простите! Не могу! Некогда! Очевидно, найдя такой ответ недостаточно убедительным, с безжалостной иронией добавил:
— Приходите завтра на это же место в это же время, если будете живы, приносите ваши рулоны, и я покажу вам, как надо работать! Пардон, мадам!
Бедная женщина открыла рот, собираясь что-то сказать, да так и осталась стоять с ним, открытым, ошеломленная неслыханным поведением молодого человека в матросской форме. А Шандура между тем достал зеркальце, поправил бескозырку и волосы, тщательно вытер шелковым платочком выступивший пот с лица, вновь принявшего благородный бледноватый цвет. После этого с очаровательной улыбкой повернулся к девушке и попытался представить свои действия как результат похвального желания оградить от неприятности, конечно же, не себя, а ее, Таню. Старуха, дескать, по всему видно, закоренелая мещанка и злая сплетница, и за ее невинной просьбой о помощи скрывался ковар-…».