Девушка-официантка протерла стол влажной тряпкой и вышла за приборами для ужина. Такагава, не спуская с меня тревожных глаз, не мог усидеть на месте. Я молчал, наблюдая, как от его горячего неровного дыхания постепенно исчезают с пластмассовой поверхности стола влажные полоски.
Мы сидели вдвоем в уютном отдельном кабинете. Мое молчание, как видно, еще больше встревожило Такагаву.
– Обойдется, как ты думаешь?… – На виске у него, как трепещущая птичка, непрерывно пульсирует тонкая жилка. Лицо у Такагавы крупное, длинное, глаза широко распахнуты, тревожно блестят; линялый коричневый свитер заношен не хуже спецовки.
– А? – Я притворился, будто не расслышал вопроса.
Створки сёдзи[1] раздвинулись, и девушка внесла блюдо с тушеной уткой. Такагава недоуменно поглядел на жаркое, потом перевел взгляд на меня.
– Подавать рано, мы ждем директора… – сказал я.
– Нет-нет, господин директор только что сами звонили по телефону, велели передать, чтобы начинали без него, не дожидаясь… Прикажете подать сакэ?
«Не надо!» – хотел было отказаться я, но вместо этого с какой-то отчаянной решимостью выпалил:
– Ладно, принесите бутылочку.
После нескольких рюмок Такагава немного успокоился и даже начал рассказывать с утомительными подробностями, как сегодня утром, когда он шел на работу, какой-то человек бросился под поезд прямо у него на глазах… Внезапно он оборвал рассказ на полуслове.
– Не хочет же он меня уволить?… Как думаешь, а?
– Кто его знает…
По правде сказать, я и сам толком не понимал, что означает это приглашение директора отужинать в ресторане. Меня, например, директор вряд ли сможет уволить единоличным решением – заступится профсоюз; но для Такагавы такое отнюдь не исключено, ведь он «внештатный», работает по временному соглашению, а чтобы уволить «внештатного», в любую минуту найдешь сколько угодно причин.
– Да ты не волнуйся так прежде времени. Когда что-то случится, тогда и думать будем. Я тоже постараюсь помочь.
– Да-да, конечно… – покорно откликнулся Такагава.
– Ну и что же этот твой самоубийца?…
– A-a… – Такагава оживился. – До чего жуткое было зрелище! Представляешь, кровь, куски мяса… Прямо на колесах…
– Да-а, дела…
– У меня сегодня пять часов сверхурочных, так, знаешь, ночью жутковато будет идти домой…
– Да ну, брось… – Я взглянул на утиную тушку, лежавшую на тарелке. – Чего тут бояться…
На душе у нас было скверно.
* * *
…Танкер такой громадный, что даже с пятидесяти метров невозможно охватить одним взглядом весь корпус, а если подойти еще ближе, эта махина водоизмещением в восемьдесят восемь тысяч тонн кажется просто-напросто высоченной длинной стеной.
До спуска на воду остается около получаса; духовой оркестр, обслуживающий верфь, уже прибыл, звучит бравурная музыка. Зрителей собралось втрое больше обычного, ведь как-никак сейчас будут спускать на воду второй по величине в мире танкер. Публика до отказа заполнила отведенное для нее пространство по обеим сторонам борта; охранники ругаются с теми, кто выходит за веревку.
На другом берегу гавани тоже суматоха. Газеты раструбили об этом танкере еще месяца за три до спуска. Стапель расположен в узком горле гавани; опасались, что, когда танкер спустят на воду, на том берегу поднимется приливная волна высотой более полуметра…
Мы спустились под киль для последней проверки. Над головой нависло огромное днище танкера, сверкавшее свежей краской. Гигантская плоскость, размерами не уступавшая площадке для игры в гольф, наклонно устремленная к морю, издавала острый запах смазочных масел и свежей краски. В ее гигантских линиях, казалось, немыслимо обнаружить какую-либо погрешность.
Мы поднялись наверх минут за десять до первого сигнала – удара в колокол. По второму сигналу со стапель-блока убрали мешки с песком, и танкер всей своей махиной осел на двух спусковых дорожках. Под его тяжестью, пенясь, выдавились жидкое масло и жир. Канат перерезала супруга президента американской транспортной компании, потому что, хотя танкер и будет приписан к либерийскому порту, истинные его хозяева – американцы. В то же мгновение сработал гидравлический триггер; секунду-другую стальная громада, словно в нерешительности, стояла неподвижно, но затем плавно, но неотвратимо, всей своей чудовищной тяжестью устремилась в забурлившее море. По мере того как росла ее скорость, семиметровые лопасти винта сначала повернулись раз, потом другой, третий – и завращались с бешеной скоростью, врезаясь в воду, над которой в поднятых брызгах повисла радуга. Как только стальной трос выбрался на всю длину, пришли в движение и начали разматываться старые железные цепи, лежавшие горой величиной с домик, и весь стапель заполнился скрежетом металла о бетон. Затем с танкера бросили якорь, после чего бешено крутившийся винт постепенно замедлил вращение. Однако движение стального великана не прекратилось, и в конце концов он втащил за собою в море всю гору железных цепей, растянувшихся по бетону стапеля. Вспенился ржавый водоворот воды, и волна высотой в добрых два метра тотчас же хлынула на опустевший, покинутый танкером стапель. От жара трения жир, покрывавший спусковые дорожки, стал буро-коричневым. Еще не успокоились волны, как откуда ни возьмись появились лодочки-плоскодонки, не менее сорока. Это рыбаки, жившие неподалеку от верфи, торопились собрать ручными сачками куски жира, всплывшего на поверхность после спуска. Они снова продавали его на верфь; выручка за собранный жир намного превышала плату за обычный улов, так что в дни спуска судов многие не выезжали на ловлю. Еще не успел опуститься занавес после захватывающего спектакля – а они уже здесь в своих старых лодчонках, одетые в грязные, потрепанные куртки, – сама жизнь, неумолимо вторгшаяся на театральные подмостки. Не обращая внимания на дружный хохот публики, ни разу даже не подняв головы, они рвали друг у друга комья плававшего на воде жира. При виде этой картины, неизменно повторявшейся после каждого спуска, у меня почему-то всякий раз начинало щемить сердце.