Чтобы попасть на пляж, надо было пересечь «Бродвей». «Бродвей» — это набережная и самая оживленная и освещенная часть поселка Дивноморск. Пляж относился к территории студенческого лагеря. Вокруг лежали, сидели, загорали, смеялись, пили и закусывали люди одного возраста — моложе Наташи. Студенты. Девочки походили на инопланетянок: высокие, коротко стриженные, в солнечных очках с разноцветными стеклами — синими, желтыми, красными. Праздная круговерть зонтиков, панам, купальников, мячей.
Потеряв надежду найти хотя бы квадратный метр неоккупированной площади, Наташа отправилась вдоль кромки воды искать менее оживленное место. Подальше, где не пахнет шашлыками и чебуреками, жаренными в кипящем масле, где шум моря не перекрывается людским гомоном, а под ногами не валяются, подобно сброшенным змеиным кожам, использованные резиновые изделия. Наташа внимательно смотрит под ноги, чтобы не наступить на эти ошметки чужой страсти. Не из-за брезгливости. Как биолог она не могла испытывать отвращение к ценному человеческому материалу, щедро посеянному вырвавшимися на свободу мальчиками. Миллионы кандидатов в человеки брошены на полях любовных баталий на всеобщее обозрение и равнодушное иссушающее солнце…
Итак, она удалялась от всего того, что мешало ей созерцать мир, наполнять сердце покоем. Именно для этого она приехала в Дивноморск. Море, небо, ветер и одиночество — вот что ей сейчас нужно. Необходимо и достаточно. А то, во что играли отдыхающие, от чего они пьянели и дурели, у нее уже было.
Было и прошло. Впрочем, что прошло, то милым не стало. А был неуклюжий романчик с одним суперменом Сашей. Саша и Наташа. Их имена созданы друг для друга. Как названия советских парфюмов. Не говоря уж о Пушкине и Натали. Непонятно, как тихая Наташа обаяла первоклассного мужчину? Тот некоторое время оказывал ей очень выразительные знаки внимания, от которых она потеряла разум и невинность.
В интеллектуальном отношении Саша ничего особенного не представлял. Он говорил: «Я много работал. Теперь пожимаю плоды своего труда», — и делал хватательные движения руками, как будто доил корову. Пожимал. Наташа не поправляла его. Сашина не усложненная заумными оборотами речь казалась ей премилой и забавной.
Очень скоро Саша поостыл, и Наташе пришлось брать инициативу в свои руки. Она кружила вокруг Саши на взъерошенных крыльях первой страсти. Он отгораживался щитом равнодушия. Наташа билась и билась об эту твердыню. Падала и, отдышавшись, вновь отправлялась в бесславный полет. Досаждала, надоедала, раздражала. Приходила, когда он не ждал ее, когда обижал, когда обманывал, когда болел… Ведь когда болела сама, то не могла не думать о нем, не могла быть без него.
Однажды, дождливым ноябрьским днем, точнее, вечером, кавалер снизошел до Наташиных просьб и согласился на встречу. Ожидание звонка в дверь сопровождалось дрожью в теле, томимом нетерпением. Одновременно Наташа боролась с глупыми страхами: не проснулась бы бабушка, не нагрянула бы нечаянно мама.
Узнав, что в соседней комнате лежит больная старушка, Саша отвел торопливые Наташины руки, потрошившие слои демисезонной одежды, выдохнул: «Не могу!» и ушел, не оглядываясь. «Убить мало», — пламенело в мозгу. Кого? В тот момент и сама не знала кого. Потом, когда бабушка попала в больницу, определилась. Себя. Только себя. Если бы она не привела в дом, где поселилась боль, мужчину, источник наслаждения, если бы не рвалась к этому источнику с устремленностью одержимой, то бабушкина болезнь не усугубилась бы. Случись что-нибудь плохое с ней, с Наташей, — это полбеды. По грехам и мука. Значит, прегрешение тяжело настолько, что страдания выпали на долю другого. Близкого и невиновного. Это наказание совсем другого уровня. Высшая мера. Ей казалось, что самое гадкое чудовище проигрывало рядом с ней в своей мерзости. Саша в ее глазах был чище младенца.
Считается, что ухаживающим за больными прощаются все грехи. Наташа истово ходила за бабушкой. Сначала в больнице, потом дома. Молила о прощении. Однако труды не избавили ее от отвращения к себе. Даже когда бабушка отважилась на самостоятельный поход за молоком, заглянув в душу в поисках радости, Наташа обнаружила там… Ничего не обнаружила. Пусто. Гулко. Только ветер гуляет по закоулкам. Есть выражение «плевать в душу». Имеется в виду чужая душа. Если можно было бы плюнуть в свою душу, Наташа испоганила бы большую часть этой неуловимой субстанции. Нет ничего тяжелее, чем чувство вины. Как будто придавили бетонной плитой. Наташа распласталась под этим прессом, как растение для гербария.
Вернувшись из очередной командировки, мама нашла свою Наташу неопрятной, тощей, немой. Она не выходила на улицу и отказывалась от еды.
— В командировке суетно и муторно. Думала, дома отдохну. А здесь тошно, как покойника внесли, — тайком пожаловалась мама своей маме.
До Наташи донесся сокрушенный бабушкин вздох. Она представила, как бабушка задумчиво поправляет старинную брошь на кружевном воротнике.
Ночью, водя пальцем по узору ковра, накрепко врезавшемуся в память (Наташа часами напролет лежала лицом к стене), она поняла: застоявшаяся память прогнила, ее миазмы перестали умещаться внутри и поползли по дому, который бабушка любовно называла «Девичьей Палестиной». Зараза, чума, эпидемия. Надо что-то делать. Наташа все рассказала маме. Все-все.