Наврал вам всё доктор Булгаков. Насочинял. Не было ничего: не горело в ту ночь до утра электричество в операционной у профессора Преображенского, и не запирал доктор Борменталь парадное и чёрную лестницу на ключ. Не говорил он Зине и Дарье Петровне хрестоматийного: "Мы заняты, нам нельзя мешать. Это — не из-за недоверия к вам" — и никакой "повторной операции" тоже не было: Шариков-то, Полиграф Полиграфыч из профессорской квартиры сбежал!… Почувствовал, что дело пахнет керосином — и дал дёру, только его и видели!… И когда это выяснилось, тогда и Филипп Филиппович, и все прочие обитатели квартиры в бывшем Колабуховском доме вздохнули, наконец, спокойно. А Булгаков со своей повестью — ну, что с него взять? — на то он и писатель, чтобы присочинить не так, как было на самом деле, а так, чтобы читателю было интересно читать, и чтобы хэппи-энд красивый был. А на самом деле, повторяю, всё не так было…
Сбежавший Шариков очень быстро обнаружился в одном из Государственных Общежитий Пролетариата. Он по-прежнему продолжал трудиться в очистке, но вечерами посещал Школу Рабочей Молодёжи. А вскоре Полиграф Полиграфович уже учился на вечернем отделении Института Красной Медицины: это Швондер его надоумил — популярно объяснил парню, что мировая-то революция вскорости грянет — а пока не грянула, успевай, Полиграф, учиться! Товарищ Вяземская напечатала на боевом "Ундервуде" характеристику, товарищи Пеструхин и Жаровкин заверили её — и пошёл Полиграф в науку. Семимильными шагами.
Профессор Филипп Филиппович Преображенский, тем временем, спокойно продолжал делать свои операции: с исчезновением из квартиры Полиграфа, ему более никто не мешал. Сибарит и большой домосед, Преображенский, поостыв, решил, что не поедет ни в какую Европу: после достопамятного звонка из Кремля, Швондер навсегда оставил профессора в покое, а от пациентов у Филиппа Филипповича отбоя не было. С угаром НЭПа, кстати, поменялся и состав пациентов: среди тех, кому в разное время Преображенский вшивал семенные железы молодых обезьян, значились, к примеру, товарищи Блюмкин, Бокий, Ягода… и — не только. Так что, Филипп Филиппович Преображенский благополучно прожил в красной Москве ещё целых восемь лет, и умер в собственной постели ранней весной 1934 года от банальнейшего воспаления лёгких, которое сам же и запустил. Таким образом, никаких ужасов "Большого Террора" он не застал.
Совсем иначе сложилась жизнь доктора Борменталя и товарища Швондера. По иронии судьбы, они встретились в 1938 году на салехардской пересылке, и далее шли уже одним этапом. В лагере под Игаркой, в который попали оба, отношений друг с другом не поддерживали, хотя оказались не только в одном бараке, но и на соседних нарах. Швондер никак не мог успокоиться: как же так?! — его, старого большевика, участника расстрела царя Николашки Кровавого — и во враги народа?! Где справедливость!?… — и он регулярно писал письма товарищу сталину, обращаясь к нему в этих письмах не иначе, как "Дорогой Иосиф!" и живописуя эпизоды их общей биографии под Царицыным. Письма эти, конечно же, не доходили до адресата: просто, начальник ОРЧ подшивал их к делу з/к Швондера.
Над Швондером в лагере откровенно смеялись и даже глумились, урки так прямо и называли его в лицо "жидовской мордой". Всякий раз, когда Борменталь слышал это, в нём вскипал гнев, но… Иван Арнольдович ещё на этапе понял: блатных лучше не раздражать — иначе будет только хуже. Поэтому, бывший доктор молчал. Молчал он и тогда, когда однажды ночью четверо здоровенных блатарей подошли к шконке, на которой спал Швондер, крепко схватили бедолагу за руки и за ноги — а пятый, крепко зажав ему рот рукой, точным ударом заколол бывшего квартируполномоченного короткой пикой, откованной из разогнутой строительной скобы. З/к Борменталь видел всё это, но не проронил ни звука — и на следующий день, когда и его, и всех тех, чьи шконки были рядом со швондеровской, потащили по одному к "куму", упорно твердил одно: спал, ничего не слышал, никого не видел…
Очень скоро Борменталь "поплыл", стал превращаться в лагерного доходягу: он был уже не молод — дело шло к пятому десятку — а на скудном лагерном рационе даже здоровые мужики выдерживали недолго… А в ГУЛАГе — известное дело: не даёшь нормы — урезается пайка; это билет в один конец. Вот и зафитилил доктор: день-деньской проводил он на помойной куче возле лагерной кухни, выискивая среди отбросов хоть что-то, что можно съесть… И — кто знает? — так и сгинул бы Иван Арнольдович, превратился бы в лагерную пыль, от которой — ни памяти, ни колышка на могиле — если бы однажды, совершенно случайно не узнал в этом доходяге бывшего приват-доцента сам Фима Бриллиант…
…Свой первый срок за разбой мотал Фима ещё при Царе-Батюшке. Затем была "великая бескровная" Февральская революция, выпустившая Фиму, среди прочих "птенцов Керенского" на свободу. Ох, и погулял Фима в те лихие годы, ох, и погулял! — в девятнадцатом, прибившись к отряду старого кореша и подельника Гришки "Кота" Котовского, даже едва не стал "героем революции": чуть было, не получил орден Красного Знамени, да что-то не заладилось… В двадцатом Фима Бриллиант всплыл уже в Белокаменной — и очень скоро стал королём московских налётчиков. Трижды попадал он в лапы МосГорЧК — и все три раза спасало его заступничество Гришки "Кота", который при большевиках сделался кем-то, навроде самодержавного господаря всея Бессарабии. А уж как Фима погулял в годы НЭПа — ох, погулял!… - шампанское текло рекой, деньги — водопадами! И — всё бы ничего, но однажды, напоровшись на засаду, словил Фима пулю… туда, куда и врагу не пожелаешь её словить! Двое суток метался Фима в горячке на хазе в Марьиной Роще, куда верные кореша успели, таки, довести атамана, буквально вырвав его из-под носа лягавых — а на третьи сутки явился на хазу один из Фиминых налётчиков, угрюмый мокрушник Михрютка-душегуб, и сообщил, что есть на Москве один дохтур… не дохтур даже — прохвессор… так энтот прохвессор не то, что яйцо — хер отстреляный назад присобачить может, да так, что стоять будет не хуже прежнего!… правда, берёт тот прохвессор только рыжьём, да нашего брата шибко не любит…