Как дивно хорош, как чист и ослепительно бел первый снег! Особенно после долгой, затяжной осени, когда и на земле и на небе нет ни единой веселой краски, когда все скучно, серо, придавленно. Промозглый воздух ознобом стягивает плечи, холодная, жидкая грязь просачивается сквозь ветхую обувь и леденит пальцы ног.
И вот все это кончилось. Еще с вечера злой, порывистый ветер бросал к земле сорванные с деревьев последние сухие листья, вбивал их в черные лужи, а уже к рассвету все оделось искрящимся белым пушистым снежком, повеселело и словно ожило заново. И кажется, что площади и улицы города, дороги и поля окрест него больше не потеряют своей белизны, так и донесут ее, нежную и чистую, до самой весны.
Но пройдет не так много времени, и первый снег начнет утрачивать свою пушистость. На тротуарах его притопчут пешеходы, на дорогах утрамбуют копыта лошадей, укатают полозья саней, и он перемешается с песком и застывшей землей. Из труб нападает сажа, копоть. Потом наступит оттепель, не такая, чтобы согреть человека, но достаточная, чтобы уничтожить снег и обратить его в слякоть. И снова все станет каким-то тоскливым, безрадостным, может быть, даже тоскливее, чем было до первого снега. «От зазимка до зимы — месяц», — говорит народная пословица. Вот этот месяц борьбы в природе переживать труднее всего, он самый длинный в году, самый длинный и самый печальный.
Лиза возвращалась домой. То и дело заправляя под черный вязаный платок непослушные пряди золотисто-русых волос, она медленно шла по завеянному снегом тротуару. Щеки зарумянились от колючего, бьющего порывами ветра, а у рта пролегли короткие, но глубокие бороздки, резко выделяя подбородок, еще не потерявший прежнюю девичью мягкость. И хотя, как всегда, лучились глубоким внутренним светом ее серые с темными крапинками глаза, взгляд стал сосредоточенно-строгим, как у женщины, томимой большой и непроходящей заботой. Мокрый снег налипал на каблуки ее подкованных арестантских ботинок. Каблуки снизу делались округлыми и верткими. Лиза останавливалась и, легкая, худенькая, прислонясь к забору, сбивала плитки налипшего снега о кромку тротуара. Она и спешила и не спешила домой. Хотелось прийти побыстрее, чтобы согреться у печки, выпить горячего чая и повести всегда обычный, но всегда новый семейный разговор. А замедляло, сдерживало шаги то, что Лиза несла с собой опять невеселые вести.
Уже в четвертый раз ходила она в город, к Василеву. Взять Бориса к себе — это было решено с Порфирием в первую же ночь их встречи. Лиза тогда рассказала. ему все. Все, словно говорила она не с ним, а с собой, со своей совестью. Рассказывая Порфирию, Лиза во всем винила себя. Она ни в чем не исказила Правды. Но, объясняя каждый свой поступок или поступок другого, принесший ей горе, она добавляла: «А виновата я». Говорила это, не напоминая о перенесенных ею страданиях и не лукавя. Просто не хотела искать себе снисхождения. Пусть вина ее будет показана мерой самой большой, какая есть, и пусть Порфирий ее судит тоже мерой самой большой. И тогда станет видно: жить им вместе или жить врозь. Нужны они друг другу или уже не нужны. Теплится ли у них любовь или вовсе пет никакой любви… А если нет ее, к чему тогда искать и согласия? Пусть после восьми врозь прожитых лет пройдет и девятый год и десятый…
Все время, пока говорила Лиза, Порфирий молчал, каменно сдвинув брови и вцепившись жилистыми руками в кромку скамьи. Он даже словно и не дышал. Только раз встрепенулся, и дрогнули губы у него — это когда Лиза стала рассказывать, как подбросила Василеву ребенка. Закончив все, Лиза устало отошла к столу и села. А сердце у нее металось, и стучало, и протестовало: «Подумай. Может, не все еще ты сказала? Может, не такое должно быть твое последнее слово?»
Порфирий тяжело приподнялся, и Лиза замерла от страха, точно вернулись те давние дни, когда в каждом жесте и в каждом слове мужа ей мнилась угроза расправы. А Порфирий глухо, почти не разжимая зубов, выговорил:
«— Добро… Ух, и сочтусь же я с ними… И бросился было к двери. Но остановил себя. Вернулся. Сел к столу, нервно перебирая пальцами.
Лиза… ты… — Положил ей на запястье свою большую руку и замолчал. Смотрел куда-то в сторону. Потом вырвалось у него с непреодоленной болью: — Если бы сразу… Лиза! Почему люди боятся говорить друг другу правду?
Тогда заплакала слезами радости Клавдея. Все время в молчаливой тревоге слушала она их разговор, такой разговор, в котором даже слово матери — лишнее.
И все сразу ожило. Словно не было никогда полосы тяжелых лет, переполненных горем. Словно радость никогда и не покидала эту дряхлую от времени избу, и желтый свет маленькой керосиновой лампы светил всегда так ярко, и всегда так тепло грела истопленная сухими березовыми дровами печь.
А когда, уже перед утром, Лиза сказала Порфирию: «Не могу я без сына, Порфиша, возьмем Бориску к себе», — и услышала в ответ: «Возьмем, твой ведь», — снова радостно стало Лизе, что не отказался от ее ребенка Порфирий.
Но с тех пор четырежды она побывала у Василевых, и все без пользы. Со стороны она узнала: мальчик болеет коклюшем, и его не выпускают на улицу. Ей не дали поглядеть на сына. Она слышала его голос, кашель, доносившийся из дальних комнат, — и только.