Я не знаю точно, кто виноват в том, что нас не приняли, Руби или я. Скажем так, ни одна из нас на собеседовании не блистала. Я поняла, что у нас неприятности, как только она меня разбудила, в шесть утра. Ее настроение было черно, как те ковбойские сапожки, которые она упрямо надела, отправляясь в постель накануне вечером. Руби не позволила мне причесать ее слева, и в результате я вышла из дома, держа за руку крошечный паноптикум: наполовину очаровательный ангелочек в ленточках, наполовину всклокоченный бесенок из преисподней. Она облачилась в футболку с Суперменом, малиновую мини-юбку и ярко-желтые сабо, что усугубляло эффект. Руби пропустила мимо ушей мои просьбы и совершенно не интересовалась моими объяснениями, а я рассказывала, почему для поступления в Гарвард, Свартмор или любой другой достойный колледж нужно выбрать правильный детский сад. Кончится тем, что она окажется в Слиппери-Рок,[1] как ее отец. Даже будь ей не два с половиной года, моя речь вряд ли произвела бы на нее большое впечатление. Ее отец, не будучи выпускником «Лиги Плюща»,[2] зарабатывал примерно в десять раз больше, чем ее мать, которая таким выпускником являлась. И его карьера сценариста оказалась не в пример удачнее моей карьеры федерального защитника.
К тому времени, как мы сели в машину, настроение у всех троих — мамы, папы и детки — было похожим. Плохим. Очень-очень плохим. Питер был раздражен потому, что ему пришлось встать раньше одиннадцати. Руби — потому, что я выключила «Домик на колесах»,[3] заставила ее съесть хлопья и выйти из дома. Я сердилась на Руби за то, что она была такой упрямой маленькой надоедой, на Питера — за то, что он не помогал мне готовить ее к собеседованию, и на саму себя — потому что набрала пятьдесят пять фунтов за первые тридцать две недели своей второй беременности. Я уже выросла практически из всей своей одежды для беременных, и единственная вещь, которая еще на меня налезала — это старая, выцветшая черная блуза, которую я носила, еще когда была беременна этим маленьким ангелом ада.
Пока мы ехали по бульвару Санта-Моника, я отчаянно пыталась дать Руби последние наставления.
— Послушай, Персик, это очень важно. Постарайся сегодня быть хорошей доброй девочкой, ладно?
— Нет.
— Да. Да. Это важно. Ты постараешься делиться с другими детьми. Не хватай игрушки и не дерись. Договорились?
— Нет.
— Да. Слушай, у меня идея. Расскажи им какую-нибудь из своих историй. Например, сказку о полоумном котенке. Хочешь сейчас порепетировать? Это такая замечательная сказка.
— Нет.
Я вздохнула. Питер внимательно посмотрел на меня и поднял брови.
— У нее все получится, — сказала я. — Как только она окажется среди других детей, она станет самой собой, милой и ласковой.
Я взглянула на заднее сиденье. Руби ковыряла в носу и вытирала козявки о подлокотник. Заметив, что я на нее смотрю, она закрыла глаза руками.
Частный детский сад «Любящие сердца» считался лучшим дошкольным учреждением Лос-Анджелеса. За семнадцать мест, которые освобождались каждую осень в классе «Семеро Козлят», шла беспощадная борьба. Наверное, проще попасть в олимпийскую сборную по гимнастике. И уж точно проще поступить в медицинскую школу. У каждого, кто хоть что-то представлял собой в Голливуде, был маленький Козленок. Весенние благотворительные спектакли в «Любящих сердцах» славились песнями Алана Менкена и танцами, которые ставила Бетт Мидлер. Была даже легендарная постановка сцены на балконе из «Ромео и Джульетты» с Арнольдом Шварценеггером и Вупи Голдберг в главных ролях.
Мы проходили собеседование одновременно с двумя другими семьями. Дожидаясь директрису на неудобных стульчиках, мы тайком оценивали друг друга. Одна семья казалась вполне приятной. Родители маниакально пытались демонстрировать, что у них прекрасное настроение, — получалось довольно ненатурально, как и у нас с Питером. У отца семейства были длинные взъерошенные волосы, что придавало ему слегка артистический вид. Я решила, что он, наверное, оператор или среднего пошиба кинорежиссер. Одет в такую же, как у Питера, униформу: хлопчатобумажные брюки и слегка помятую оксфордскую рубашку. Его жена — красивая темноволосая женщина примерно одного со мной возраста, тридцати двух или тридцати трех лет, в длинном свитере, прикрывавшем почти до колен обтянутые лосинами ноги, и модных коричневых ботинках. Она заметила, что я разглядываю ее, и тогда я сочувственно улыбнулась и закатила глаза. Она улыбнулась в ответ. Их сын тихо сидел на коленях у отца и каждый раз, когда на него кто-то смотрел, прятал лицо в отцовской рубашке.
Вторая пара совсем из другой песочницы. Во-первых, он был в костюме, двубортном, из гладкой блестящей ткани вроде парчи или тафты. Определенно итальянском. И существенно старше нас всех — лет сорок пять или пятьдесят, но просто лез вон из кожи, чтобы выглядеть на тридцать пять. Он умудрялся казаться одновременно скучающим и напряженным. С его молоденькой женой слово «тощая» и рядом не стояло. «Истощенная» подходило куда больше. Ее очень молодое, похожее на тростинку тело было наряжено в продуманно облегающую юбку и топ с лайкрой, из-под которого виднелась полоска голого тела. На пальце у нее красовался бриллиант размером с небольшого щенка, а лицо, которое иначе было бы полностью алебастрово-белым, рассекала рана кроваво-красной губной помады. Надутая гримаса в точности повторяла ту, что изображала на лице ее дочь. Я осторожно провела языком по губам — проверить, не забыла ли накраситься. Конечно, забыла. Я перерыла свою сумочку в поисках помады, но нашла только тюбик детского блеска для губ «Русалочка».