I
Сторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал — немногочисленные свидетели водившихся за ним «грешков» и всякого рода историй, которым эти «грешки» послужили поводом. Но до поры до времени достоянием общей гласности это почему-то так и не стало — словно ждало какого-то определенного и решающего момента, способного придать слухам сокрушительную силу. Момент вскоре наступил, и о событиях, к нему приведших, как раз и пойдет речь.
Что же касается большей части всего дачного населения, к Перфильеву относились либо нейтрально, либо с уважением; ну а дети — те вовсе были от него в восторге, когда он, часто, принимался шутить с ними: останавливал какого-нибудь ездока на «Каме» или «Аисте», схватив спереди за руль, и с улыбкой, которой, казалось, проникалась вся его седая и очень густая борода, произносил:
— Ну теперь все. Я тебя поймал.
Ребенок, не знавший еще этой шутки, застывал, так и не сводя с Перфильева широко открытых глаз, в которых скользили недоумение и робость; от сторожа всегда исходил странный запах: нечто, вроде смеси земли и йода, — запах, от которого почему-то хотелось посмотреть на его загорелые руки, — не перепачканы ли они чем.
Единственно, что сглаживало испуг, очевидное дружелюбие Перфильева.
— Поймал и теперь не отпущу, — улыбка становилась еще шире, еще дружелюбней, — будешь знать, как безобразничать.
— Но я не безобра… — ребенок справлялся с комом, застрявшим в горле, — …зничал!
— Ага… Я знаю. Но я тебя не за это поймал. Знаешь, за что?
Если рядом находились еще какие-то дети, они, как правило, на этом месте тоже начинали улыбаться, но смех все же сдерживали.
— Ни за что, понятно? Просто так, поймал и все. И не отпущу теперь… — и еще крепче стискивал руль.
Дед Перфильева был чистокровным мадьяром, от которого внук унаследовал особенную красоту, характерную лишь для представителей этой нации: с приближением старости не только не увядающую (сторожу было чуть больше пятидесяти), но, напротив, становящуюся все более терпкой и с оттенком почтенности яркой; морщины, бороздившиеся вдвое гуще, лишь подчеркивали прелесть каждой черты лица, углубляясь возле черничного рта, особенно чувственного, когда Перфильев с упоением принимался рассказывать очередную свою «занятную историю».
Вообще он часто что-нибудь рассказывал о своей молодости, об армии, в которую попал, когда ему не было еще и двадцати, о том, как позже ему довелось работать часовщиком и пр. — и почти всегда в его историях появлялось преувеличение, описанное, между тем, с таким «искренним восхищением от увиденного», что во время рассказа стыдно было заподозрить хотя бы малую толику лукавства. («У нас в армии один парень был со сверхъестественными способностями — мог силой мысли так твои руки слепить в ладонях, что кожу всю разорвешь, а не разлепишь, — пока он пальцами не щелкнет»; «а еще один из местного городка… он знаете что сделал?.. Смастерил переносную АТС, чтобы удобнее было энергию воровать у местной станции… АТС на ладони умещалась, я ее сам держал…»).
Работу свою Перфильев выполнял «достойно» — именно таким словом оценил ее однажды председатель поселка; вообще говоря, по этому поводу следует привести небольшую ретроспективу: за всю двадцатилетнюю историю существования поселка, сторожей, оставивших хоть какой-то мало-мальски заметный след в «исторических скрижалях», было всего-навсего двое. Первым был сторож Павел Игнатьевич, назначенный на эту должность, когда еще добрая половина всех участков не была застроена, старик лет семидесяти, не по годам бравый, чрезвычайно альтруистичный и почти полностью обеспечивавший себя и жену натуральным хозяйством (даже в местный магазин он ходил не иначе, как сделать очередной заказ трех-четырех мешков комбикорма, выходивших, как правило, за два месяца). Его никто никогда не забывал — Павел Игнатьевич считался эталонным сторожем, проработавшим на этом месте без единого нарекания около десяти лет.
Вторым был как раз Перфильев. Он, если можно так выразиться, был «лучше многих». Речь шла о том, что помимо него и Павла Игнатьевича, больше полугода на этой работе вообще никто не задерживался: чаще всего очередной сторож умирал от старости; иных же увольняли за невыполнение обязанностей.
Перфильев, как уже говорилось, был еще не стариком, проводил обходы три раза за ночь, поселковые ворота запирал ровно в одиннадцать, — ни минутой позже, — и когда в выходные какая-нибудь пьяная компания из поселка, съехавшаяся на природу попировать, спускалась среди ночи на машине с верхней дороги, чтобы благополучно разбежаться по домам и лечь спать, всегда обнаруживала Перфильева в сторожке, в неусыпном бдении, а не у себя дома, — словом, его исполнительность устраивала всех полностью.