То была лучшая пора в моей жизни. Вольготное существование длилось так долго, что я уже начал привыкать и к нему, и к мысли, что и дальше все будет выходить по-моему. Я был молод.
Я служил в американской армии в Западном Берлине. Теперь, оглядываясь на прожитое, я замечаю, что, если не считать того счастливого времени, ничто из задуманного мною не осуществилось. А началось это все, когда я еще был студентом. Шла война в Корее, и парни, у которых не было возможности придумать себе какую-нибудь хворь, знали, что их призовут в армию. Чтобы этого избежать, надо было пойти на фельдшерские курсы или поступить на службу подготовки офицеров резерва. Большинство так и делало, причем не без успеха. Но меня не прельщала ни медицина, ни маршировка по четвергам на университетском дворе в строю студентов, одетых в синее и в хаки. Мне требовалось найти другой выход, и однажды он подвернулся. Это были статьи из журнала «Тайм» о школе военных переводчиков в городе Монтеррей, в штате Калифорния. Во мне всегда было сильно стремление к изучению языков, хотя я и старался этого не афишировать — в южных штатах было так-то спокойнее. Поэтому я без лишнего шума занялся русским языком — в Вандербилтском университете, где я учился, был такой трехгодичный курс, — потом попал в школу переводчиков и наконец оказался в Берлине.
Всем известно, что в армии тебя редко посылают делать то дело, к которому готовили. Потратив год на мое обучение русскому языку, начальство направило меня в Берлин допрашивать немцев из Восточной Германии. Я помнил кое-что из немецкого еще со студенческой скамьи, а в разведшколе под Франкфуртом слегка пополнил эти свои скудные знания. Другие переводчики, работавшие вместе со мной в Берлине, были примерно на том же уровне. Я выдюжил.
Говоря, что этот год в Берлине был самым хорошим, я понимаю, что не все с этим согласятся. С тех пор американцы так разбогатели — причем быстро и без особых усилий, — что теперь считают, будто все приятное непременно должно быть шикарным. В нашем же образе жизни не было и намека на ту роскошь, которую увидишь, например, в Палм-Спрингз или в Сен-Тропез. Но даже если оставить в стороне это соображение, все равно моим бывшим товарищам по университету вряд ли понравилось бы жить так, как жили мы. Они уже тогда понимали, что их удел — это бизнес или юриспруденция, и предпочли бы проводить время, служа младшими офицерами на авианосцах или где-нибудь в отделах по связям с прессой. То, что одному в радость, другому в тягость. Я же был счастлив.
Нашему подразделению был предоставлен дом в Далеме, симпатичном пригороде Западного Берлина. Нам выдавалась казенная гражданская одежда, мы месяцами не надевали военной формы, а наших суточных вполне хватало на безбедную жизнь. Даже сидя дома, мы могли приятно проводить время и прекрасно об этом знали.
В тот год не случалось и двух похожих друг на друга дней, но теперь, оглядываясь назад, я все же устанавливаю некую закономерность. Мы даже просыпались не так, как американские военные, жившие в паре миль от нас, в казармах Эндрюз и Макнейр. У нас не было побудок. Вместо этого в семь часов утра к нам стучалась уборщица и приносила кофе. Наши приемники были настроены на спокойную музыку немецких и австрийских радиостанций. Передачи американского военного радио были для тех, кто прозябал в казармах. Наверно, в Берлине тогда шел и дождь, и снег, но сейчас я помню, как стою на балконе и вижу деревья и особняки, утопающие в лучах солнца. Завтракать я иду в кондитерскую в трех кварталах от нашего дома, где подают превосходный кофе и Hörnchen.[1] Там я беру с полочки номер "Берлинер моргенпост" и, заказав вторую чашку, читаю о последних кознях русских.
Вернувшись в наш дом, я вместе с другими сотрудниками иду в кабинет Маннштайна, нашего главного специалиста по проверке. Маннштайн — рослый немец, в свое время удравший из армии вермахта на Крите. У него особый дар раскусить каждого из многочисленных перебежчиков с восточной стороны и определить, с кем из них стоит поговорить. Он притворяется то заботливым отцом, то циником, то солдафоном, наводящим ужас на мальчишек в восточногерманской форме. Поработав со всеми перебежчиками, попавшими к нему за день, Маннштайн передает их нам для допроса. Нас, следователей, шестеро: два сварливых немца, которые имеют опыт разведывательной работы и знают, что делают, и четыре американца, которые попали в армию прямо со студенческой скамьи и не знают, что делают, но очень стараются, и что-то у них все-таки получается.
Паренек, доставшийся мне в это утро (источник, как мы называем таких людей), — из части, расположенной в Эберсвальде, под Берлином. Приведя его в свой кабинет, я достаю карты Эберсвальде и окрестностей. Тем временем уборщица ставит на стол две бутылки пива. Это единственная хитрость, которую мы применяем, — накачиваем источников пивом. Нам полагается пить вместе с ними, а чтобы следователи не захмелели, уборщица приносит еще и кофе. Я усаживаю источника так, чтобы свет падал ему на лицо, и хорошенько его рассматриваю. Он весь в угрях, форму свою он не снимал, должно быть, уже целую неделю, и у нее соответствующий вид и запах. Тем не менее паренек производит приятное впечатление: угловатый, застенчивый. Такие ребята мне нравятся больше, чем те, которые много мнят о себе. Я даю ему пачку сигарет, он закуривает, и мы оба удобно усаживаемся, потягивая пиво.