ШЛОМО ВУЛЬФ
ПРАВО ВЫБОРА
"Говорит Москва. Доброе утро, товарищи. Сегодня среда, двадцать пятое августа 1974 года. Сегодня солнце взошло в Москве... заход солнца... продолжительность дня... Московское время шесть часов и две минуты. Передаём последние известия..."
1.
1.
Юрий выключил радио, надел так и не просохший со вчерашнего дня плащ и в первый раз вышел на улицу нового места своего обитания. Город был как-то удивительно безобразно залит водой. В своё время его героические первостроители как-то не позаботились о ливневой канализации. В буднях великих строек до такой мелочи просто руки не дошли. А потом, как водится, привыкли. Прохожие - и мужчины и женщины - просто шагали по лужам вброд в резиновых сапогах. Юрий пытался было их обходить, но после первой же коварной колдобины зашагал вброд в туфлях, довольствуясь "своей" тёплой водой до поступления очередной порции "чужой" - холодной. Cвирепо кативший за набережной жёлтые в клочьях бурой пены воды Амур вообще не был похож на реку. Скорее это был непостижимый и непредсказуемый океан Солярис, один вид которого вызывал дрожь. Памятник на берегу, как и чёрный мемориальный камень, свидетельствовали, что город построен, естественно, не зэками, а только комсомольцами-добровольцами. Больше в этом городе смотреть было нечего. Можно возвращаться домой... "Домой" для него означало сегодня койка в институтском общежитии. В конце августа здесь было пусто. Студентов ещё нет, а вчерашние абитуриенты уже в совхозах - на спасательных работах, называемых в иных краях уборкой урожая. Юрий постучал в единственно знакомую ему дверь с короткой надписью "Здесь Галкины". Там что-то радостно ахнуло, упало, простучали босые пятки. "Наташенька, папы нет?" "И мамы тоже, - звонко ответила девочка. Я уже три часа и семь минут одна." " И что же ты там делаешь?" - Юрий невольно присел на корточки и стал похож на сломанный манекен. "Играю... вздохнула она. - Вы тоже спешите? А то не уходите, а?" "Что же мы так и будем через дверь разговаривать?" "А что поделаешь? Ведь у меня и ключа-то нету..." Юрий вздохнул, дружески стукнул костяшками пальцев в дверь, прощаясь. Девочка невесело ответила тем же. В прокуренной своей комнате с двумя койками он прежде всего переодел мокрые носки на сухие, сунул ноги в домашние тапки, окинул брезгливым взглядом стол с неубранными консервными банками и ломтями хлеба и только потом увидел под замызганным кофейником письмо со знакомым почерком. Каждая буква в адресе означала для него потерянный привычный уют, родные запахи города и квартиры, родные лица дома и привычные голоса на работе. На штампе он увидел дату. 17 августа 1974 года Алла была жива, писала, склонив голову набок и покусывая нижнюю губу, его новый адрес. В письме не могло быть привычных "дорогой" или "целую", даже нелепой закорючки, которой она обычно подписывала оценки в бесчисленных школьных тетрадках. В отличие от родителей Юрия, насильно разлучённых по злой воле властей без права переписки в 1948 году, они с Аллой добровольно согласились на его ссылку на край света без надежды на письма. Они сами себе назначили разлуку. В письме, скорее всего, какой-то забытый документ, подумал Юрий, тайно надеясь, что это не так... Это была выписка из военкомата: Юрий Эфраимович Хадас снят с учёта в Ленинграде в связи с отбытием на постоянное место жительства в Комсомольск-на-Амуре." В этом была вся Алла... "Всё правильно, - вспомнил он прощальный ужин с братом в аэропорту, - Всё логично и неизбежно, кроме одного: ты не на тот восток едешь, Юрик. Нашему брату место на на Дальнем Востоке... Эх, не будь я так засекречен, только бы меня и видели на этой, так называемой, родине..." "И что бы ты сказал... там в оправдание твоего энтузиазма в деле создания арабам танков против родного народа и их испытаний на полях сражений против с евреев?" "Что я мог бы сказать? Всё равно они всю нашу продукцию сожгли в прошлом году на Голанах и на Синае." "Но и сами горели! Не стога жгли." "Да уж, египтяне тоже неплохие вояки. И очень приятные ребята. К нам относились с такой теплотой, какой я сроду не знал. Прямо собачья какая-то преданность. Правда, меня они принимали по моей фамилии за прибалта, хотя отчество моё, даже и Ефремович, их иногда смущало..." "Линчевали бы небось, если бы узнали, как бы старательно ты им танки твоего Кировского завода ни настраивал?" "Не линчевали бы, конечно, но за скобки бы точно вынесли... Ненависть прямо всеобщая. И не только против израильских солдат, что на войне естественно, а именно против евреев, как таковых. Полковник Беленко как-то стал расспрашивать одного танкиста союзной армии, откуда, мол, такой антисемитизм, вы же не гитлеровцы всё-таки, хоть ваш кумир и воевал против наших бывших союзников за Гитлера и Роммеля. Не за Гитлера, говорит, а за Египет. И вовсе мы не антисемиты, а, напротив, и сами семитской расы. И евреев у нас в Каире было до провозглашения Израиля больше, чем в Тель-Авиве. И никто их тут веками не обижал, в отличие от вашей России. Просто они выступили против наших братьев в Палестине, а потом и против нас. Ни один народ не потерпел бы рядом с собой вооруженных евреев! Тем более агрессивных. А теперь уж мы не успокоимся, пока не сбросим в море всех агрессоров от мала до велика. Если это и не удастся нам, то наши дети или внуки рано или поздно покончат с Израилем!" "А ты при этом монологе присутствовал?.." "Вот-вот, и ты о том же. Когда я промолчал и продолжал любезничать с этим арабским офицером, тот же Беленко мне по пьянке сказал: говнистая вы нация, Эфраимович." "А ты?" "Что я? Когда мы с ним пешком и без сапог в египетской форме припёрлись к Каналу, а с нами и выковырянные евреями из моих танков "арабцы" с салом в рюкзаках, я ему напомнил, как, мол, такая говнистая нация нас и наших друзей не только раздолбала и обезоружила, но и отпустила, побрезговав даже и в плен взять?" "А он небось, что есть евреи и есть жиды? Или, что израильтяне это уже не евреи, а нечто гораздо лучше?" "Отнюдь. Он мне говорит, что мы оба одной крови - советской, а бендеровцы и разные там сионисты - ублюдки, в равной мере достойны беспощадного уничтожения. Знаешь, я тогда дал себе слово, что умру в Израиле, но что там моё слово против моей же формы секретности!.. Другое дело ты, Юрик. Тебе ещё не поздно. Нафиг тебе этот холодный и голодный Комсомольск, где и евреев-то нет? Этот город был построен зэками для поселения новых зэков в краю, словно созданном сатаной назло Богу - для наказания лучших из людей. Там жить нельзя. Сдай билет и шевелись. Я знаю, что уехать очень трудно, но некоторым это удаётся. Я даже согласен ради твоего отъезда на любые свои неизбежные неприятности. Знаешь, когда я бродил по роскошному тёплому Каиру, по этим нашим ленинградским мостам над Нилом, по заваленному невиданными плодами африканской земли рынку, я всё время думал: надо же, прямо тут - рядом такие же пальмы, вечное лето и экзотические фрукты субтропиков, такое же, как в Александрии море, вся эта благодать, но не для арабов, не для короткой престижной командировки полезного еврея от антисемиской армии, а для настоящих евреев у себя дома! Какое же это счастье, Юрик, вообрази только, жить евреем у себя дома... И защищать этот дом не жалобами в антисемиские органы квазиродины, а с оружием в руках!" "А если всё это слова, как и тут? Мы с тобой как-то читали, как там евреи встречают евреев... Я согласен, что евреи нашей ленинградской тусовки выгодно отличаются от прочих наших же знакомых, но кто тебе сказал, что население Израиля состоит из ленинградцев и москвичей? Вспомни все эти страшные письма от вчерашних отказников своим родным, что печатаются в газетах... " "Стряпня гебистов. У них просто нет иных аргументов." Сидеть здесь одному было невыносимо. С отвращением надев мокрые плащ и туфли, Юрий снова вышел под непрерывный холодный дождь. И вздрогнул от полоски чистого неба невиданной голубизны. Такого тёплого голубого цвета, подумал он, вообще не бывает в природе, подумал он. Если я и видел нечто подобное, то в виде японской синтетики. Полоска прямо на глазах расширялось, словно огромное небо его нового убежища всё охотнее улыбалось гостю этого странно унылого, при всей его помпезности, города. В отсветах всепроникающей сияющей голубизны иначе выглядели и коридоры неприятно казённого, похожего на огромную школу, института. Праздничность подчёркивал типичный, родной любому с детства августовский запах свежей краски - начала нового этапа жизни, нового учебного года. За дверью с табличкой "Зав-кафедрой" суетливо перебирал бумаги за столом неопрятный старик. В городе, где евреи были редкостью, где население путало подозрительных корейцев с какими-то вечно воюющими где-то далеко еврейцами, удивительным образом уже второй встреченный Юрию в стенах института человек тоже оказался евреем, причём оба не из тех, кем он привык гордиться. Напротив, бывая в провинции, он старался с подобными субъектами вообще не иметь дела. Но беда в том, что именно такие вот типы, а не вышколенная ленинградская интеллигенция, искали немедленного близкого его расположения и, встретив брезгливое отчуждение, мгновенно становились такими врагами, что лучше иметь дело с откровенным юдофобом. Этот же был почему-то априори настроен агрессивно. Его вялое рукопожатие, убегающий взгляд, квакающий голос и ставшая натурой привычка кривляться "под Райкина" сопровождались странным замечанием, что Юрий отнюдь не первый, кому предстоит отбыть здесь срок. "Это относится и к вам, Ефим Яковлевич?" - осторожно осведомился Юрий после взаимных представлений. "О, нет, я-то тут всю жизнь. Я был главным конструктором нашего завода, когда вот таких умников приводили утром ко мне на работу под конвоем и вечером уводили от кульманов обратно на нары. Теперь времена изменились. Теперь каждый... считает своим долгом сразу показать нам здесь своё я. Вот и вы не замедлите проявить ваш норов." "Простите, но вы же... зав.кафедрой?" "Бывший! Нашлись поумнее, поопытнее, пограмотнее! - накалялся с каждым словом старик. - Но когда вас студенты ставят в тупик, к кому вы бежите, умники? Правильно, к Вулкановичу! Ефим Яковлевич, скорее скажите, почему эта кривая уходит вверх, а не вниз после пересечения оси икс? Кстати, а вот вы-то, как вас там, Юрий Ефремович, знаете, - он стал лихорадочно рисовать график и чиркать на нём формулы: - Ну-ка, скажите вы, вот почему эта кривая загибается вот тут вверх, а не вниз, а? А?" Действительно, почему? - пришибленно думал Юрий. - Должна бы вниз... Но этот тип явно знает объяснение, иначе не брызгал бы так слюной на свой листик бумаги... Ну-ну... "Не знаете... - счастливо хохотал старик. - И таких "специалистов" наш ректор выписывает из столиц только потому, что они из "престижных" вузов! А я вам вот что скажу, дорогой. С хорошим специалистом престижный вуз и сам ни за что не расстанется! Сюда может из Ленинграда приехать только всякая..." - он внезапно осекся и отвернулся к своим бумагам. Юрий вышел весь в поту. Ну и приёмчик. Как и у проректора Замогильского. Тот, правда повежливей, но выразил ту же мысль... И с теми же сварливыми интонациями. И с той же непонятной неприязнью, причем именно только после того, как ознакомился с пятым пунктом. "Вы мною недовльны потому, что я, как и вы, еврей?" - неожиданно и для себя и, тем более, для Вулкановича вернулся на кафедру Юрий. "Да! - после короткой паузы горько закричал Ефим Яковлевич, наливаясь кровью. - Здесь было так хорошо, пока сюда не понаехали вдруг евреи со всего Союза. Проректор - еврей, я, теперь вы. Не считая этого психа Заманского! Знаете, к чему это приведёт? Нет? К ожесточению изначально нормальных русских людей против такого засилия и..." "Я вас понял, Ефим Яковлевич. Но вы по-моему путаете два понятия, хоть и знаете, куда и почему загибается эта злополучная кривая, а мне предстоит с этим ещё разобраться..." "Интересно, что же я путаю, какие понятия?" "Еврей и жлоб, Ефим Яковлевич. Еврей может быть жлобом, как вы, например, тогда ему мешают другие евреи. А может и радоваться, что живёт среди своих." "А я и так живу среди своих! истерически заорал старик, рискуя сорвать голос и лопнуть от гордости. Я-то именно среди своих! Представьте себе, для меня свои - русские, дальневосточники, комсомольчане, эти простые и открытые люди. А тот, кто хочет жить среди жидов, пусть убирается в свой вонючий Израиль!.." Последние слова Юрий услышал уже из-за с грохотом захлопнутой двери. Он опёрся на подоконник и лихорадочно закурил. А к нему, широко улыбаясь, уже шёл молодой человек, похожий на популярного киногероя Пал Палыча. "Если не ошибаюсь, вы доцент Юрий Ефремович Хадас? А я - новый закафедрой Валентин Антонович Попов, прошу любить и жаловать, как говорится. В мае принял дела у уважаемого Ефима Яковлевича, после двух десятилетий его бессменного руководства кафедрой и моего десятилетнего незабываемого удовольствия работать под его чутким научным руководством. По вашему состоянию я вижу, что... вы меня уже понимаете. Естественно, я принял кафедру с его кадрами... Так что вам я особенно рад." "Вы где так загорели, Валентин Антонович? В Крыму?" "Что вы, у нас хоть и Север, но северные льготы не для преподавателей, и денег на поездку на Запад не хватает. Обычно мы с семьёй проводим лето на островах под Владивостоком, но этот отпуск я провёл в... тридцати метрах от Комсомольска!.." "Это как же?" "Вошёл в бригаду верхолазов по покраске опор линий электропередач. За страх неплохо платят. Коплю на "запорожец". Так что у вас произошло с бывшим завом? Небось и вас он не преминул проверить на своей параболе? Я так и знал! Это его единственная за всю жизнь теоретическая работа, он прямо не знает, кому бы её продемонстрировать. Дескать, как Эйнштейну достаточно было бы для его всемирной славы придумать хоть одну свою формулу, так и Вулкановичу - эту параболу."