Вероника Капустина
Правда характера
Я узнал ее сразу. Это была Маруся, Кровавая Мэри. Это она шла в терракотового цвета модном костюме, с красным зонтиком, по мокрому проспекту к нашей конторе, в смысле, офису. А смотрел на нее в обтекаемое дождем окно я, Николай Николаевич Терехов, Николаша - для всех издательских, факультетских и интернатских, кроме Мэри, конечно. Она-то в принципе не могла этого произнести, как не могла выговорить наши любимые "ося и плоскостя" - разгонялась было, чтобы сделать ударение на последнем слоге, а потом все равно сбивалась, бедненькая, на хрестоматийные "оси и плоскости". Ну и смешно у нее получалось!
Дождь льет с утра. У метро торгуют кассетами. В магнитофонах, чуть приглушенный полиэтиленом, рокочет стиль "очарование". В моей жизни уже лет пять как пасмурно, даже сейчас, даже летом, даже в моем любимом августе. На столе у меня лежит самый занудный роман века, перевод которого я должен отредактировать, чтобы роман стал еще зануднее. Он лежит, а я стою у окна. Лет пять и стою, с тех пор, как тут работаю. В этом смысле, Мэри была кстати. Я сразу вернулся во времена доисторические, еще не пасмурные.
Сазонов, Вася и Ольга Васильевна пили чай с бананами (как же, август же - плоды, фрукты), когда наша "lady in red" вплыла в комнату. Экая походка-то у нее образовалась! И встала хорошо: свободно, не стесняясь, перенесла вес тела на одну ногу - всегда любил это откровенное движение у женщин. Села, конечно, чуть скованно, но довольно лихо закинула ногу на ногу. Это когда же у нее выросли такие ноги? Так, ну а что же руки? Комната у нас большая и сумрачная, старый фонд, и в углу, в тени Брокгауза и Эфрона и горы рукописей заметить меня никак невозможно, я практически сливаюсь с интерьером. А села она очень удачно, в три четверти ко мне, правда, кретин Сазонов сначала загораживал, но потом будто почувствовал спиной мой ненавидящий взгляд и подвинулся. Да у нас маникюр! Волосы рыжеватые. Не рыжие, а такие, знаете, "лесной орех", очень приятный тон. Прическа ей идет. Ну, просто очень! Хотя от Парижа она отстала лет на десять. От моей последней жены Леры мне в наследство достался тонкий вкус в косметике, одежде и дамских прическах. Сама Лера отбыла на жительство в Германию, где ей не дадут умереть с голоду, потому что когда-то сгноили в лагере ее бабушку и дедушку. Так. Дальше. Помада коричневатая, не очень яркая, такая, знаете ли, "soft autumn", для женщины, у которой в жизни еще не вечер, но уже и не утро. Утро-то я прекрасно помню.
Я слегка пошевелился. Она и ухом не повела: что это, мол, там за груда теней ("груда теней" - это, кажется, из Леонида Андреева, про душу Иуды). Допустим, я и есть тот предатель, шпион, подлец, черт-те кто. И так мне захотелось в это сыграть! Прямо как изголодавшемуся провинциальному трагику, которому на столичной сцене Гамлета, ясно, не дадут, но Полоний светит. Или даже Яго. Я почувствовал азарт, почти как в интернатском детстве, когда мы с Гешей в "чемоданке" - тесном чуланчике, где хранились наши вещи, - сочиняли "Женьку Онегина", надругались, так сказать, над классикой. От творческого восторга я и пошевелился. Сазоновская спина в допотопную елочку дрогнула. Нервный стал руководитель! Что-то там у него с желудком, да и дела в издательстве неважные - судимся вон каждую неделю. И вдруг я понял, что нет, не арбитраж его заел и не гастрит, а его, бедного, раздражает, что я с дамой мешаю кокетничать.
- Мы, конечно, должны перевод сначала прочитать, так положено, но я нисколько, Мария Сергеевна, не сомневаюсь в успехе нашего предприятия! А вы нам денька через два позвоните, а лучше зайдите - нам это в любом случае будет приятно, потому что вы нам ужасно симпатичны. А не выпьете ли с нами чаю с бананами?
Стало быть, понравилась? Сазонову, любимцу женщин, - едва заметная неряшливость в одежде, издательская пыль в усах, плюс пробирающий до костей взгляд, - приглянулась наша Кровавая Мэри! Моя бывшая соученица - моему нынешнему шефу. Почему-то, получив лишнее доказательство того, что мир действительно тесен, люди радуются, как безумные! По-моему, это должно, скорее, раздражать.
Интернатское мое детство. 46-й физико-математический интернат для тяжко одаренных детей. До сих пор сердце переполняет гордость за взятые тогда интегралы. Тех, кто после отбоя жег свет в "чемоданках", доделывая домашние задания, я презирал. Сам же забегал туда записать пару нетленных строк. Да что там пару! Целая ода ходила в списках - "Кровавая Мэри, или О новой помаде Маруси Воробьевой". Я даже текст до сих пор помню, и он совершенно заслонил от меня само событие. Но сейчас, в углу, за рукописями, я вспомнил именно событие. Это был новогодний бал. Собирался наступить год тысяча девятьсот семьдесят какой-то. Наш зал то вспыхивал, то гас от цветомузыки. И как раз на вспышке в дверях появилась Маруся - пенсионерка детства, прозванная так не за, боже упаси, какое-нибудь увечие (тогда бы она называлась "инвалид детства"), а исключительно за то, что юбки ее были сантиметров на пять длиннее принятых тогда, а волосы, аккуратно заплетенные в серую косичку, закручивались на затылке в старушечий пучок. Пучок напоминал недоготовленную котлету. И вот она вошла, и мы увидели, что губы "пенсионерки" рдеют от неумело выбранной, кроваво-красной помады. Мне, правда, сейчас подумалось, что помада могла показаться нам слишком красной от яркого света, но все равно, в сочетании с юбкой и прической смотрелось это сногсшибательно. Мы видели Марусю, самое большее, пять секунд, потому что свет тут же погас. А когда он снова зажегся, Маруся уже позорно убегала, смешно отставив локти. Сказать мы ей еще ничего не успели - она просто встретилась с нами глазами - со мной, Гешей, Толстым и Вадиком. Сидя за горой рукописей и созерцая спину Сазонова, я подумал, что, возможно, какой-нибудь Бомарше, устами, допустим, Фигаро или графа Альмавивы, Марусиной походке умилился бы. Он бы сказал, что эта особа изящно семенит. Но Бомарше уже давно не было с нами,стояли семидесятые двадцатого века, и модельеры-сапожники обували девочек в тупорылые туфли на платформе, от которых земля дрожала. Женщины постарше, например наша географичка Анфиса Павловна, весом в центнер и с волосами под цвет плоскогорий на физической карте, носили мелководные лодочки, иногда даже оставлявшие открытой ложбинку между мизинцем и четвертым пальцем. Смотрелось это неприлично, как декольте, и тогда крепило подростковую брезгливость к теткам, а теперь вызывало умиление. Я поймал себя на этом щекотном чувстве и резко осадил. Я встал. Я решил обнаружить себя, еще не понимая толком, чего хочу. Во всяком случае, сквозь низкую облачность последних лет уже проглядывало едкое солнце.