Ночью я просыпаюсь, отпиваю из кружки остывший чай. Когда я сплю, у меня сохнет во рту. Это от старости.
Чай я всегда завариваю сам. Смешиваю несколько сортов, ополаскиваю фарфоровый заварочный чайник крутым кипятком, в свежую заварку бросаю кусочек сахару, чтобы лучше натянуло. Вообще-то чай я пью не сладкий, но этот кусочек, прямо в заварку, бросить необходимо. Тут есть какой-то секрет.
Я сижу в темноте с открытыми глазами и пытаюсь связать в памяти обрывки сновидений. Что-то случилось со мной лет десять назад: прежде я подробно запоминал свои сны, долго носил их в себе, — ныне образы, только что меня тревожившие, вовлекавшие в сложное, энергичное действо, стоит открыть глаза, тотчас тают — не удержать, — как весенние снежинки на рукаве. Наверно, это тоже от старости.
В давнюю пору моего детства у нас дома было принято рассказывать сны. Отец рассказывал и мать тоже. У матери имелись наготове собственные толкования снов, чаще недобрые. Ее постоянно мучили дурные предчувствия.
Я вспоминаю стол, покрытый светлой клеенкой с вылинявшим от частой мойки узором (наслаждение, когда готовишь уроки, рисовать фиолетовыми чернилами на ее гладкой поверхности), низко опущенный над столом оранжевый абажур с длинной бахромой по краю, отец и мать собираются на работу, мне сейчас в школу, я завтракаю жареной картошкой и запиваю ее чаем из блюдца. Чай крепко заварен. Мне нравится смотреть на отражение моего лица в блюдце — лицо там цвета темной меди, я воображаю себя индейцем.
— Мне теперь покоя не будет, оттого что тебе эти птицы снились, — говорит мать отцу.
— Ну, что ты, вполне приличные птицы. Одна ворона даже белая, — смеется отец и весело мне подмигивает...
Лишь изредка, при внезапном, неспокойном пробуждении, я успеваю теперь ухватить и вытащить из сна в бодрствование какую-нибудь острую подробность.
Недавно мне снился Алик. Он умер три года назад. Я знаю, что он мне часто снится, но никогда не помню, что происходит между нами во время этих встреч во взаимном небытии. На этот раз я запомнил самый момент его ухода. Алик уже стоял в дверях, я спросил: «Ну, как тебе там?» Он повернул ко мне лицо, загадочно хмыкнул и проговорил с хитренькой усмешкой: «Здесь не скучно...» Дверь за ним хлопнула — от этого я проснулся.
Сердце у меня колотилось. Какое-то чувство тотчас подсказало мне, что стук меня разбудивший, раздался на улице. Я встал и подошел к окну. Внизу, на темном пустом перекрестке незадачливый водитель, налегая грудью на радиатор, отталкивал от металлического столба светофора машину с помятым бампером.
Лев Толстой смолоду искал объяснения тому, что длинный сон «кончается тем обстоятельством, которое нас разбудило», — желал постичь странность обратного движения времени в сновидении (впоследствии это явление, по-своему интересно, осмыслял П.А. Флоренский).
Лев Николаевич и в поздней старости запоминал свои сновидения. Среди записанных им есть такое: «Я приезжаю к брату и встречаю его на крыльце с ружьем и собакой. Он зовет меня идти с собой на охоту, я говорю, что у меня ружья нет. Он говорит, что вместо ружья можно взять, почему-то, кларнет. Я не удивляюсь и иду с ним по знакомым местам на охоту, но по знакомым местам этим мы приходим к морю (я тоже не удивляюсь). По морю плывут корабли, они же и лебеди. Брат говорит: стреляй. Я исполняю его желание. Беру кларнет в рот, но никак не могу дуть. Тогда он говорит: ну, так я, — и стреляет. И выстрел так громок, что я просыпаюсь в постели и вижу, что тó, что был выстрел, это стук от упавших ширм, стоявших против окна и поваленных ветром. Мы все знаем такие сны и удивляемся, как это сейчас совершившееся дело, разбудившее меня, могло во сне подготовиться всем тем, что я до этого видел во сне и что привело к этому только что совершившемуся мгновенному событию».
Итог раздумий, не оставлявших Толстого с самой ранней юности до последних месяцев жизни, оттиснут в строгом определении: «В пробуждении все, что кажется последовательным, складывается в один момент. То же и в жизни: последовательность времени и причинности мы делаем — ее нет».
В другой раз он пишет об этом подробнее: «Понятия пространства и время суть бессмысленны и противны требованиям разума. Время должно указывать пределы последовательности, а пространство — пределы расположения вещей, а, между тем, ни то, ни другое не имеет пределов. Я не знаю более точного определения времени и пространства как то, которое я мальчиком 15 лет сделал себе, а именно: время есть способность человека представлять себе много предметов в одном пространстве, что возможно только через последовательность, пространство же есть способность человека представлять себе много предметов в одно и то же время, что возможно только при рядом стоянии вещей».
Однажды свои размышления об этом сильно занимавшем его предмете Лев Николаевич неожиданно завершил признанием весьма мистическим: «Мне становится страшно, что я заглядываю туда, куда не следует заглядывать».
Мы постоянно, то — зависимо от обстоятельств — прогоняя от себя надвинувшиеся мысли и видения, то, наоборот, чрезмерно на них сосредоточиваясь, безуспешно пытаемся заглянуть,