Огонек свечи дрожал, порой соскальзывая с фитиля, и тогда темнота подбиралась близко. Чернильные пятна ее расплывались по бумаге, и казалось, что сама ночь пытается прочесть недописанное письмо. Она видит отдельные слова, нанизанные на нити фраз, пустых, но вычурных.
…Говорят, что любовь – светлое чувство, которое возвышает душу. И потому чувству этому поклоняются, позабыв, что поклонение подобное противно Божьей воле.
Сухие пальцы с трудом удерживали перо. И буквы выходили неровными. Эмилии тогда начинало казаться, будто бы сами эти буквы, и письмо, и комната, в которой она пребывает, существуют лишь в ее воображении. Ей говорили, что, невзирая на годы, воображение это осталось слишком уж живым.
…Но порой любовь являет собой уродливый оскал. Она не возвышает, но отравляет душу, корежит ее, вылепляя нечто столь омерзительное, что всякая божественность из этой души уходит. И сама она превращается не во что иное, как в демона.
Демон – это и есть душа. Беспокойная, терзаемая многими страстями. А он этого так и не понял. И я только сейчас пришла к тому, хотя сама себе казалась мудрою.
Слова ускользали. Виною ли тому был возраст, или же болезни, или просто ночь, темнота и свеча, с которой станется погаснуть в самый неподходящий момент. И лишь упрямство мешало Эмилии отложить перо и вернуться в постель.
Да и то постель эта была холодна.
Комната пуста.
А на бумаге жили воспоминания.
…Я гадаю, что было бы, если бы мне хватило смелости ответить на безумную эту любовь. Сбежать, как он предлагал. Поселиться в Италии… мне нравилась Италия, как нравилась Франция или же Россия.
Он верил, что я любила его.
Самонадеянный мальчик. Мне было лестно, что меня любят. Истово. Самозабвенно. С кровью. Любовь с кровью – любимое женское блюдо… а еще он был гением. В этом не было сомнений ни у кого, и потому-то Адриан так долго терпел его выходки. И я одергивала.
Порой.
Все же самолюбие мое требовало поклонения. Никогда больше ни в чьих глазах я не видела такого искреннего восторга. И когда он уехал, ощутила себя брошенной.
Наверное, я и вправду проклята.
О нет, мой брак не распался. Адриан всегда стоял выше ревности, но это его снисходительное равнодушие к моим поклонникам задевало меня. Не сомневаюсь, что он любил. И меня, и детей, в собственной своей сухой манере. Моя же душа желала страстей. И я сама творила их… заигралась?
Скрипнули половицы.
И стало быть, Ольга проснулась. Она тоже немолода, хотя и отчаянно отказывается признавать себя старухой. Но ведет себя совершенно невозможно.
Постоянно брюзжит и жалуется.
Брюзжит и…
Сейчас вот заглянет и начнет отчитывать занудным тихим голосом. Бестолковое дитя… а письмо-то не дописано…
…Мне не единожды ставили в вину и его сумасшествие, и саму его смерть. И никто не желал признавать очевидного, что Миша сам сделал выбор. Да, я отказалась участвовать в безумной его затее, поелику понимала, что жизнь с ним будет вовсе не такой уж радужной, как он то представлял. Мне же было спокойно в моем браке, уютно… и чего ради я должна была переменяться? Оставлять детей, мужа, дом… общество… бежать… это в фантазиях прелестно звучит, на деле же меня и тогда бы осудили за неверность. Я не боялась осуждения.
Я просто его не любила.
– Мама, вы снова не спите, – Ольга вошла в комнату, не удосужившись постучать. Она расплылась, сделалась нехороша. И нынешнее скудное платье не добавляло ей красоты. Что ж, времена наступили дикие… – Мама, вам надо отдыхать. Доктор сказал.
Глупость.
Будто бы отдых вернет прожитые годы. Да и нечего возвращать.
– Я сейчас, – сказала Эмилия. – Бессонница…
– Хотите, я вам снотворного налью?
– Нет.
Вот уж чего точно не надобно. От снотворного сны случаются муторные, недобрые. В них Эмилия не молодеет, но, как есть сейчас, старухою возвращается в Кирилловскую церковь, ту, где свет небесный коснулся двоих, но ни на одном не удержался.
На ней – так точно.
А для Мишеньки и вовсе проклятием стал.
– Я письмо допишу и лягу.
– Снова? – Ольга, против ожиданий, не стала упрекать, но села рядом. – Он вам по сей день не дает покоя…
Эмилия ничего не ответила.
…не я заразила его дурной болезнью, не я свела с ума, но лишь собственный его буйный нрав и фантазии, которые не случилось исполнить.
Я знаю, что он женился.
И скорблю по ребенку, который умер молодым. Детская смерть всегда печальна. Я сочувствую его жене, пусть и пережила их обоих. Надеюсь, хоть немного, но были они счастливы.
Я была.
Эмилия отложила перо. И скользнула взглядом по буквам. Некогда почерк ее был много лучше. Подцепив письмо за краешек, она поднесла его к пламени свечи.
– Осторожней, мама… – пробормотала Ольга, скривившись. Вот уж кому было жаль и бумаги, и свечи, и ночной пустоты.
– Я осторожна. – Эмилия смотрела, как сгорают слова.
Никому-то ныне не нужны ее признания. Не интересна и она сама.
Мир переменился. И та война, которая перекроила его, обесценила прошлое. А что гораздо хуже, и будущее обесценила.
– Ты сожжешь остальные письма? – спросила она у Ольги в который раз.
Для чего Эмилия вообще хранила их? Памятью об этой чужой любви? О поклонении? О мальчишке, который сделал ее бессмертной? Эмилии не станет, а Богоматерь сохранится.