Скала разверзлась, и из нее выпал человек.
Стояло тихое утро, висело тихое солнце, бежали по синему небу тихие облака, человек лежал без памяти. Почуявший добычу комар уселся на бледную щеку, примерился, но процесс бурения и сама комариная жизнь внезапно прервались: человек хлопнул ладонью по щеке, застонал и открыл глаза. Белая муть вместо радужной оболочки продержалась в глазах несколько мгновений и растаяла, подобно тщедушному облачку под лучами полуденного солнца, обнажив неяркую темную зелень вокруг зрачка; зеленое вдруг сменилось на синеву, та обернулась пурпуром, побагровела, сгустилась до черноты и вновь обернулась неяркой зеленью. Юноша – а это был юноша по виду – сел и недоверчиво огляделся: руки, плечи, колени, живот… Небо с облаками, земля… Сосны… да, это сосны… а это трава… Юноша увидел небольшую лужицу и прямо на четвереньках заторопился к ней. Левой рукой хлоп по животу – нет живота. Из лужи вытаращенными глазами смотрел на него безусый и безбородый юнец. Юнец потрогал себя за ухо, за нос, дернул несильно за вихры, выдрал несколько волосков – светлые вроде как, – из лужи не шибко-то рассмотришь, но и по такому пучочку тоже не сразу видно.
Что-то странное, что-то очень странное витало вокруг, колыхалось, трогало его проникало внутрь и гладило снаружи… Юноша вытянул губы навстречу отражению, макнул нос и поперхнулся первым же глотком, закашлялся. Запахи! Вот что это такое: запахи! Звуки! Прикосновения! И ветер, и солнечный луч на затылке! Трава колется, а вода в луже холодная! Шаг, второй – он стоит, он ходит! Это был совсем, совсем другой мир, чужой и незнакомый, но он по-прежнему жив, и мир этот живой!
– Матушка! Матушка! Матушка, ты простила меня наконец! Матушка моя!
Юноша заплакал, упал с размаху на живот и поцеловал, что под рот попалось. Это оказалась сосновая шишка, расцарапавшая ему обе губы, но юноша почти не обратил внимания на боль, сплюнул кровь куда-то вправо и снова лег, прижался ухом к серым хвоинкам… Земля молчала, но юноше послышалось, что она тихонечко вздохнула… Тихонечко-тихонечко…
– Матушка моя… Велик твой гнев на непослушного сына твоего, но все эти лета, весны, зимы и осени, сотни миллионов осеней и весен я жил и ждал, и молился тебе, и каялся… Любя, тебя одну любя, дорогую Матушку мою! Я понял свою вину и понял тщету гордыни и тщеславия, и ничто и никогда больше не собьет меня, не отвратит от мирного и безмятежного бытия, лишь только повеление твое или угроза тебе, если таковая возникнет. Я осознал, и я счастлив прощению твоему! Мне ничего больше не надо от жизни, кроме как жить, дышать, петь, смеяться, есть и пить вволю, но и обходиться без этого, спать… Только вот спать не надобно, я и так слишком долго… Но это не важно. Ты мне подарила жизнь, ты мне вернула счастье… И я изменился… Я многое понял, я иной.
Земля молчала, а слезы не бесконечны, даже на голодный желудок. Счастливые же слезы и вовсе мимолетны, в отличие от вожделений. Хвак – его звали Хвак – выпрямился и оглядел свое голое, такое непривычное тело: рост похоже что прежний, руки, ноги, голова, чресла – все на месте, да все иное… Грудь нормальная, широкая, а задница узкая стала, не то чтобы костлявая, но… Не подобает зрелому мужу такое седалище носить… И живот: как будто рака проглотил, весь живот поперечными твердыми полосками, да и не увидишь еще под грудной клеткой. Сесть поесть – так и не поместится ничего! Чисто муравей! Ну, это не беда, разработается, а вот то что он голый – это неприлично.
Хвак чувствовал, что за сотни миллионов лет безысходного заточения он утратил всё, все знания, умения, силы… Ну почти все. Какие-то крохи сохранились в верхней памяти… Быть может, удастся припомнить и остатки того, что кануло в бесконечных и беспросветных недрах его покаянного безумия. Накопил-то он много, да где оно? Сто тысяч раз открывал да столько же забывал…
Где-то там, неподалеку, есть то, что ему нужно… Хвак прислушался к внутреннему голосу – молчит. Навсегда небось замолк, не выдержал, бедолага…
Но странное чутье оживало в нем и Хвак, как по мановению волшебной палочки нашел, что искал, получаса не прошло: полное одеяние для мужчины: портки, сапоги, рубаху… Почти впору. Шапку в кусты – и так тепло, без шапки. А всего-то и дел – камень отвалить, да руками пару раз черпануть, да сор из штанов и рубахи вытряхнуть…
– Матушка, спасибо тебе. – Хвак опять грянулся было на колени, землю целовать, но вроде как почувствовал что-то… – Понял, Матушка. Я мысленно тебя буду благодарить. Денно и нощно, думами и поступками… Никогда больше не огорчу…
Пошарить под деревьями – и дубина нашлась, чтобы мало ли чего… Мало ли где…
Хвак шел по лесной дороге наугад, куда придется, он то смеялся, то принимался плакать счастливыми слезами, лесная лужа пахла тиной и землей – но все равно вкусно было! А ягоды? «А ягод пока нет, весна еще, – догадался Хвак. – А листочки свежие, клейкие, пахучие. Пташка, пташка, давай вместе, смотри, как я свистеть умею!.. И петь!»
Сосновый лес сменился дубняком, тот ельником, солнышко все выше, небо… Небо такое синее, высокое. Ветерок – просто бархат, а не ветерок. Цветы, деревья, травы приносили дивные ароматы, и все это великолепие красок, звуков и запахов то и дело отражалось, дробилось и расплывалось в счастливых Хваковых глазах. Он шел долго и беспечно, с восторженным изумлением вглядываясь во все, что попадалось ему на пути. Вот – что это было? Вспомнил – это волки, стая волков. А почему бы и нет? Волки тоже любопытный народ… А подальше, опять в ельнике, что-то такое наперерез ломилось да завывало… Это медведь толстопятый, голодный да недовольный, шерсть свалялась – жрать-то хочется, а до малины далеко… медведь был не такой, как в прежней жизни, помельче, но Хвак понимал, что медведь… И что теперь гигантских хищных ящеров нет – тоже откуда-то понимал. Тем оно и лучше… Безопасная жизнь приятнее опасной.