Они приходят ежегодно, но не каждому нынешнему человеку, особенно горожанину, доводится видеть столь редкое зрелище. Для этого надо иметь немало: русское поле, теплую ночь на исходе августа да заветный час, лишь тебе принадлежащий…
Но бывает и так: забросит судьба нежданно-негаданно из города на природу, которой за делами и видеть-то не видишь, и вот настает вечер, опускается темень и вызвездило, и ты спускаешься к речушке или озерцу омыть праведную пыль трудовую, но вдруг остановишься и замрешь, пораженный. Среди тишины, не нарушая ее, на самом краю неба, во тьме обнявшегося с землей, вдруг выблеснет откуда-то зарница. Свет ее — мгновенный всполох — так ярок, так чист и в то же время тревожен, как все до конца не познанное, что невольно стоишь и ждешь еще и еще повторенья, будто разгадки, и дивишься: на небе — ни тучки, все роится звездами, весь день проголубел до вечера, даже не слышно движенья воздуха, а зарницы всплескивают на горизонте, и кажется, что от их волшебного света вдруг шевельнулись и зашуршали спавшие колосья… Им недолго стоять. Им осталось совсем немного, они будто только и ждали этой теплой ночи, звезд и непременно вот этих зарниц, без таинственного мерцанья которых нет им полного исцеленья и недостанет чего-то такого, без чего не свершится еще одно великое таинство жизни — не выстоится, не дойдет тяжелое поле хлеба, перед тем как лечь в закрома и отдать себя людям… Еще более поразительно, что за весь вечер, за всю ночь ни гром не рокотнет, ни ветер не налетит и утро воссияет солнцем, крупной, погожей росой, а вчерашние зарницы забудутся или покажутся небытием. Но были же они — были! — эти всполохи по краю неба, и душа томилась ожиданием чего-то тревожного, что не пришло, не свершилось, и мир с его созревшим после вчерашних зарниц полем остался на какое-то время от чего-то убереженным, неопалимым и еще более дорогим.
Зарницы на исходе августа… Они приходят ежегодно, бесшумно вспыхивают над созревающими хлебами, довершают, по поверью, великое дело природы, и потому названы они в народе — хлебозоры.
Тот год выдался для меня тяжелым: я едва не лишился разъединственного сына. Лето прошло в тревожном ожидании исхода, и вот в конце августа, когда мои коллеги-учителя съезжались, готовились к конференции, я пробирался из райцентра на свой хутор, где была моя учительская квартира. На руках у меня был сын, пятилетнее солнышко, только что выписанный из больницы. Пока няньки искали его белоносые ботинки, поезд до нашей станции ушел. Пришлось выбираться на шоссе и под вечер удалось доехать до того перекрестка, где асфальт пересекает нашу проселочную, на которой кончаются километры и начинаются версты. До моего жилья было их — девятнадцать. Я присел у перекрестка на обочину, посадил на колени сына и решил подождать попутку. Надежды на нее было немного, но когда она есть, от нее не отмахиваются.
Между тем начинало темнеть. Очень редко пролетали по асфальту запоздалые грузовики, да и те — на станцию, в магазин, на проселок же — никого. Мы съели — старый да малый — один бутерброд на двоих, допили бутылку лимонада и оставили ее на виду, под кустом. Потом несколько раз я выходил на дорогу и останавливал грузовики, просил свернуть на проселок и подвезти хотя бы до ближайшего поселка, что был в восьми километрах, но шофера попадались несговорчивые, лишь один изъявил желанье, согласился за пятерку, но у меня был только смурый рублишко…
— Чего ждете-то? — послышалось с дороги.
Из полумрака подошел, разбрасывая камешки сапогами, пожилой лесник Иван, нашего поселка человек.
— Да вот ждем чего-нибудь.
— Ждали тут и подолгу, да все без толку! Пошли! Дойдем до лесничества, а там есть мотоцикл с коляской…
И мы пошли. Иван несколько раз тянул руки, хотел отобрать у меня сына, чтобы помочь мне, дать передохнуть, но я не решался: от Ивана попахивало, видимо, на станции он постоял у ларька. Он то и дело спотыкался, курил на ходу, кашлял, ругал лесничего, осыпая искры во тьму. Я старался занести сына с подветренной стороны — от табачного дыма, но ветра не было, и приходилось приотставать или уходить вперед, опасаясь к тому же, что этот изношенный жизнью человек подопнется и упадет. Шли около часа, пока показались огоньки лесничества.
— Сиди тут! — прохрипел Иван. — Я сейчас дойду и попрошу, чтоб вас довезли. Неужели этот анчихрист откажет? Скажу: учитель сына из больницы везет… Сидите тут.
Мы остались сидеть у придорожной канавы. Было уже совсем темно. Я лег на спину, посадил сына на живот и смотрел в звездное небо. Руки, ноги и спина отходили от усталости: не велика тяжесть — пятилетний ребенок, но в дороге и он натянет спину.
— Папа! Чего это?
Я открыл глаза и ничего не увидел, кроме звезд, низкорослого леска, посаженного Иваном много лет назад, да еле светящейся полосы песчаной обочины. Но вот впереди и чуть справа, где, я знал, кончается молодой лесок и открывается большая болотная низина, уходящая чуть не до горизонта, вспыхнула зарница.
— Во! Опять! Чего это? Гроза?
Я подумал. Прислушался. Стояла все та же черная тишина, безветрие, а там опять плеснуло над всей низиной, будто встряхнули ослепительно белым полотнищем.