Зной. Июль. Москва.
Он жил в Последнем переулке, есть такой в Москве, в Москве все есть. И был этот переулок не где-то на краю города, а в самом центре, в серединной Москве, стекал от Сретенки к Трубной улице, к Трубной и Самотечной площадям, к Центральному рынку. Рядышком стекал с Большими Сухаревским, Головиным, Сергиевским переулками. Вон как, все большими, хотя и кривенькими и горбатенькими. Рядом стекала и улица Хмелева, бывший Пушкарев переулок, Колокольников и Печатников переулки. Стародавняя Москва, с лихой некогда славой, с общим прозвищем, начиная от Трубной, - Грачевка, или Драчевка, так прозванная по церкви Николы на Драчах, - с общей целью послужить Сухаревской толкучке, страстям и вожделениям этого московского торжища, где все продавалось и покупалось.
Да то давно было. А сейчас был зной, июль, и тихий горбился переулок с наспех отремонтированными к Олимпиаде домами и домишками, в иных из которых все же проглянула после ремонта былая их легкомысленная слава, веселые эти завиточки на карнизах и наличниках, а горячий воздух тут был все тот же, как и в пору, когда места эти были отведены для "публичных домов", для падших женщин и падких мужчин. Слова-то какие высокие: публичный дом. А суть-то какая низменная. Раньше говаривали: места, отданные на потребу "общественному темпераменту". И, боже мой, что за люд тут селился, чтобы нажиться на этом темпераменте!
Он шел, посвистывая. Легко ему было на душе, сухой он был, поджарый, длинноногий, спортивный, свой вес не чуял, а слышал лишь в себе веселость, готовность к встрече с друзьями-приятелями, к встрече с каким-нибудь вдруг чудом, с удачей, со счастьем. Так идет, выступает молодость. А он и был молодым, славным парнем. Не сосунком, нет, уже поклеванным чуток жизнью, но молодым, упружливым, не без заносчивости, сокрытой благожелательной, от души, улыбкой.
Геннадий Сторожев, житель сих мест, родившийся в этом переулке, - вот он, перед вами. Двадцати шести лет от роду, в армии отслужил, в институт не попал, да и не рвался особо, большим мастером в каком-либо деле еще не стал, да и не стремился особо, но в своих присретенских, притрубненских переулках слыл мастером на все руки, то бишь умел и проводку провести, и кран починить, а надо, и телевизор взбодрить. Умелость эта и определила ему должность - он был рабочим в местном жэке, бегал по вызовам. Не бегал, конечно, а вот так вот шел, по-журавлиному вскидывая длиннющие ноги, с приветливой улыбкой этой, обращенной ко всем тут окнам. Одет он был просто, но красиво. В фирменных джинсах был, а как же, перепоясанный вольно, со спуском, армейским ремнем со звездой на пряжке - знай наших! - и в рубахе, явно заморской, с погончиками, расстегнутой почти до пупа. Рукава подвернуты на ширину манжеты. Стиль!
Жару он любил. Эту вот пору летнюю, когда заметно пустеет Москва, а уж переулочки и подавно, когда Москва будто роздых берет от людей и машин. Жара тогда становилась сродни тишине. Сельский житель толкует про свои опушки, полянки, рощицы. У москвича тоже есть любимые места - закоулочки, переулочки, свои деревья, скверики, скамеечки. Но только это все сутолокой и гулом потеснено. А в тихую минуту все это к нам возвращается. И почему-то непременно вспомнится детство или вот такая молодая пора, какой жил сейчас Геннадий Сторожев. И он когда-нибудь вспомнит себя, сегодняшнего, этот зной июльский, горбатый этот пустынный переулок, себя на мостовой, себя, посвистывающего, и поймет, вспомнив, что был тогда, много лет назад, счастлив.
Да, по Последнему переулку шел сейчас счастливый человек, того, разумеется, что счастлив, не ведая. Счастье потому и счастье, что не осознается. Но - это уже спорная мысль.
Геннадий шел без особой цели, на встречу со случаем. Вдруг да дружка встретит, вдруг на удачу набредет. Вообще шел, но с надеждой, ибо приключение жило в самом этом жарком воздухе.
Но сперва он набрел на древнюю старуху, сохлую и изогнутую, как стручок перца. На плече у этого стручка сидел большой желтый попугай, такой старый, что уже и глаза на мир окрест не открывал. Черная шелковая лента, приковавшая его к старухе, а старуху к нему, аксельбантом легла на кофточку древней женщины, кокетливую, в кружевцах и бантиках, которые помнили, должно быть, свою хозяйку молоденькой барышней.
- Геннадий, друг мой, - сказала старуха хриплым голосом попугая. - Сам бог послал тебя мне навстречу. Мон Дье, ты должен ссудить меня двадцатью копейками на кружечку пива.
"Мон Дье!" - повторил попугай, не открывая глаз, голосом старухи.
- Вместе и попьем, - сказал Геннадий, искренне обрадовавшись старухе. Приглашаю, Клавдия Дмитриевна. Вы заглядывали, народу много?
Разговаривая, они переступали шаг за шагом вниз по переулку и как раз вышли к глухому строению на углу, за утлыми пластмассовыми стенами которого неумолчный стоял гул, будто там обосновалась пчелиная семья, но из страны Гулливеров.
- Как обычно, мой друг, по пятницам. Вслушайся, как гудят эти трутни. Благодарю, я принимаю твое приглашение. Ты добрый юноша.
Согнувшись, Геннадий подхватил старуху под сохлый локоток, и они стали взбираться по крутому склону, ведущему во двор между ветхими домами, в просвет, выводящий в Большой Головин переулок, лицом в который и стоял этот пластмассовый пивной рай.