Его глаза! В его глазах стоял ужас. И еще. Прошло всего полгода с тех пор, как мы виделись в последний раз, но мне показалось, что за это время он постарел лет на двадцать. Он взирал на меня из-за двери с враждебной опаской, как будто ожидая подвоха, похожий на дремучего монаха-отшельника, которому не дали додумать его мрачную думу. Меж тем ему, как и мне, было немногим за тридцать.
Я уже отпустил двуколку, и стук копыт постепенно затих в вязких осенних сумерках, окутавших буковую аллею, которая вела к поместью Воронья Роща. Тяжелые свинцовые тучи, словно спасаясь от ветра, жались к самой земле. Каменная громада дома зловещей тенью нависала надо мной, подобно призраку, внявшему приказу: «Явись!». Все это — да еще огромные черные вороны, наблюдавшие за мной с остроконечных готических шпилей, — лишь усугубляло чувство суеверного страха, сковавшего меня, когда я увидел лицо своего школьного товарища, лицо, с которым время обошлось столь беспощадно.
Наконец я решился нарушить затянувшееся молчание.
— Мой Бог, Квентин! — воскликнул я сокрушенно. — А где же слуги?
Признаться, меня немало удивило, что он открыл мне сам, как и то, что дом был погружен во мрак, если не считать коптящей восковой свечи, которую он сжимал дрожащими пальцами.
Услышав звучание моего голоса, Квентин рассеянно оглянулся, точно до него лишь сейчас дошло, что его все бросили. Затем медленно повернулся ко мне, однако и тут мне показалось, что он смотрит сквозь меня, словно я бесплотный призрак, и единственное, что открывалось его взору, была теряющаяся во мгле буковая аллея.
— Ушли, — ответил он надтреснутым старческим шепотом — Все ушли. Никто не пожелал остаться со мной. Ни одна живая душа
Ветер усиливался. К моим ногам с сухим шорохом ложилась листва. Над головой хрипло и страшно, словно торжествуя, прокаркал ворон. Я невольно поежился. Наконец, стряхнув оцепенение, охватившее меня при виде скорбного зрелища, кое являл собой мой старинный приятель, я сделал шаг вперед и протянул ему руку. В ответ Квентин лишь облизал пересохшие губы и отступил под сумрачные своды холла.
Я последовал за ним. Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за мной, и гулкое эхо многократно повторило исполненный странной меланхолии звук. Усилием воли я постарался не обращать внимания на эти зловещие предзнаменования, не замечать призрачного ореола, соткавшегося вокруг дрожащего огонька свечи. Я снова решился подойти к нему, по пути бормоча какие-то слова утешения. На сей раз мне было позволено приблизиться. Взяв Квентина под руку, я повел его в глубь дома.
Мы оказались в гостиной. Я развел в камине огонь, но он не развеял царящую в доме гнетущую атмосферу. Из каждого угла веяло запустением и упадком. Деревянные плинтусы покрывал густой слой пыли; с потолочных балок лохмотьями свешивалась паутина. Всюду валялись старые газеты, какие-то тетради, блокноты. Если весело занимавшийся в камине огонь и давал ощущение тепла и уюта, то оно мгновенно рассеивалось, то ли растворяясь под высоченными потолками, то ли обращаясь — под влиянием украшавших стены темных гобеленов и висевших на узких стрельчатых окнах тяжелых гардин — в фантасмагорические видения, зыбкие и страшные.
Оторвав взгляд от камина, я увидел, как Квентин тяжело опустился в кресло. Открыв рот, он, точно завороженный, следил за игрой света и тени на затейливом рисунке восточного ковра. Трепетный огонек свечи, которую он по-прежнему сжимал в руке, языки пламени, лизавшие дрова в камине и красноречиво напоминающие об уготованном каждому смертному чистилище, отражались на его впалых щеках. Я взял у него свечу и поднес ее к стоявшей на столике возле его кресла лампе, горестно размышляя о разительной перемене, произошедшей в облике моего приятеля.
И было от чего прийти в уныние, ведь я еще не успел забыть, как полгода назад мы с ним сидели в моей лондонской квартире, развалясь в небрежных позах, один в кресле, другой на кушетке, и, как в старые добрые времена, дискутировали до глубокой ночи. Священнослужитель с доходным бенефицием в графстве Суссекс, Квентин всегда был страстным защитником веры, искренним приверженцем идей Ньюмена[1] и Пьюзи[2], поборником высокой обрядности и мистицизма. Я, подающий надежды врач, уже имевший к тому времени небольшую практику на Харли-стрит[3], с таким же рвением отстаивал идеалы научного мировоззрения, утверждая, что ключом к пониманию движущего механизма жизни может служить лишь опытное познание. Я помнил, с каким жаром Квентин спорил со мной, как горели его глаза и звенел голос, когда он говорил, что только мистическое, сверхъестественное познание ведет к абсолютной истине.
Теперь же — не прошло еще двух недель с тех пор, как он прибыл в Воронью Рощу, чтобы уладить дела, возникшие в результате внезапной кончины старшего брата и его супруги, — щеки на некогда волевом, открытом лице ввалились, на лбу залегли глубокие складки, а вся фигура моего старого приятеля стала напоминать возвышавшийся неподалеку от поместья остов разрушенного неумолимым временем старинного аббатства. Несмотря на свои глубокие познания в области медицины, я не мог придумать ничего лучшего, чем предложить ему бренди. Кое-как, с моей помощью, ему удалось поднести бокал к губам.