Автобус Львовского автозавода, похожий на сухопутный катер, вывез нас из Бориспольского аэропорта. Вдоль шоссе, покрытого серым и розовым асфальтом, с зеленым газоном посредине и яркими указателями по краям, плотно сияли, будто в почетном карауле, сосны с рыжими, как беличий цех, стволами. Давно знакомые сосны. Повзрослевшие теперь… Здесь в сорок первом, в тогда еще пахучем соснячке, я унизительно отлеживался, носом в опавшую хвою, слушая хор певших на чужой лад моторов, зачем-то считая приближающиеся разрывы… следующий — мой?.. Тяжелый автобус, минуя светлые многоэтажные новостройки, скатился, тормозя и напрягаясь, к Днепру, к широкому въезду на мост.
Кручи, зелено-желтые, вставали все ближе и все выше, вставали из неизмеримой глуби веков — и вот они уже не впереди, а вокруг, по сторонам, сверху, всюду, в моих глазах и в моей душе, сплошь! И в какой-то миг, на повороте перед подъемом, видны стали издали три легендарные горы над Днепром Славутичем. И не видна была четвертая… Или все были заслонены отсюда, а мне почудилось, будто вижу?..
Вон видно Старокиевскую, или Андреевскую, гору, отделенную Андреевским спуском — в прошлом Боричевым увозом, то есть подъемом. Над зеленым склоном — нарядно-голубое чудо зодчества — Андреевский храм, детище усыновленного Россией талантливого итальянца Бартоломео Растрелли. Неподалеку, как будто дворец на горе, высится сдержанно-величавое здание Исторического музея. В незапамятные времена на том месте выросла первая Киевская крепость, построенная, если верить летописной легенде, тремя братьями…
За Старокиевской — через давно засыпанный овраг, где текла Киянка, что впадала в речку Глубочицу (ныне на ее месте Глубочицкая улица), а та в свою очередь втекала в Почайну, приток Днепра, — Замковая гора. Или Киселевка. Или Фроловка. В разные века по-разному называли ее. На той горе, возможно, и был поначалу двор князя Кия, прежде чем перебрался он в просторную крепость. А кое-кто считает, что Замковая гора и есть Хоривица, хотя такое название до наших дней не дошло — имя Хорива, единственное из имен трех братьев, затерялось в лабиринте давней истории. Иные же полагают, что Хоривицей были так называемые Иорданские высоты, или Лысая гора, которая подальше от Днепра и с берега не видна. Где же все-таки «сидел» Хорив? Пока неясно. Да и был ли он?..
А еще дальше — за горой Замковой, как раз заслоняя собой гору Лысую, — Щековица… Когда-то меж Лысой горой и Щековицей, на которой был двор княжьего брата Щека, протекал в овраге ручей Юрковицкий, теперь же там Нижнеюрковская улица…
Сколько нелегких столетий! Сколько событий, незабываемых и позабытых, столько поколений, сколько людей, умерших и народившихся! Не считая тех бессчетных лет и веков, когда ни единого храма на приднепровских горах еще не высилось, а народ уже жил. Давно жил…
Как долго я вспоминаю все это и рассуждаю о вспомянутом. А ведь увиделись тогда те три горы буквально на мгновение…
До заката было неблизко. Облака-лебеди плыли не спеша по высокой голубизне, белое и голубое отражалось в неторопливых водах широкого Истра[1].
А люди на правом берегу торопились. Добить тех, кто сдуру все еще сопротивлялся. Разобраться с богатой добычей — взять с собой лишь самое легкое и ценное, остальное же утопить в реке. Перегнать вплавь на левобережье побольше захваченных коней, быков и овец, остальных же порубить на месте. Сжечь уцелевшие строения, сады и виноградники. Согнать в одну кучу полон — отобрать тех, кто попригоднее в хозяйстве либо на продажу, прочих всех прикончить. И успеть до сумерек убраться на левый берег, за Истр, который перешли сегодня на плотах еще до утренней зари, в тумане. Сейчас тумана как не бывало — солнце веселилось с недосягаемой высоты, сверкало на шеломах уцелевших и павших, на украшениях конского убранства, слепило поднятые к нему глаза, дерзко посмевшие взглянуть в его добела раскаленный лик. Здесь, на Истре, осень — как на Днепре лето: жара…
На побуревшую, побитую копытами траву свалилось коричневое, будто из обожженной глины, тело Раба. Кровь выбилась из черно-серебряной густоты волос и потекла обгоняющими друг дружку яркими струйками — по глиняно-коричневой коже, на бурую траву.
Он не родился рабом. На далекой отсюда своей земле он знал свободу. А что такое свобода? Богатство? Нет. Может быть рабом своего богатства. Так что же это — свобода? Не знать удержу своим прихотям? Нет. Можно быть рабом своих прихотей. Быть свободным — значит быть самому себе хозяином, хорошим хозяином, бережливым и щедрым, добрым и строгим. Таким он был когда-то на своей земле, далеко отсюда.
То была горячая и суровая земля, вся в морщинах и трещинах, как кожа старика. Лишь узкая полоска, отвоеванная у пустыни нескончаемым трудом бессчетных поколений, отвоеванная с помощью единственной в том краю реки — меньше здешних разливистых рек, — лишь эта полоска дарила немногие злаки и всяческие плоды — пламенно-рыжие и матово-фиолетовые, как ясное ночное небо.
Ни он, ни его предки не были, однако, земледельцами. Их род с незапамятных времен пас низкорослый скот в невысоких горах. И — чего не натворишь, покуда молод и не обременился семьей! — там, в горных пещерах, собирал он друзей, таких же молодых и независимых, и жили они как братья, деля меж собой поровну вино и хлеб, одежду и оружие. Готовились подняться — в который раз! — против Второго Рима