I
Я хочу услышать сейчас, напутствие друга.
По флотскому обычаю пусть скажет он на дорогу:
— Полфута под килем тебе, старина!
И пусть ветер и буря!.. — с веселой песней я ставлю парус. Пускай несется мой утлый челн воспоминаний к городу, в котором на исходе июня зацветают липы…
II
Город своей мечты, наверное, есть у каждого — город юности и любви. А может, это и не город, а размашистое, как весенняя ярмарка, село в ковыльной степи или на бойком сибирском тракте, тихая приземистая деревушка возле лесного ручья или горный аул, где прохладные сакли будто связаны тонкими бечевками каменистых троп…
Где б ни была та родная сторонка, ей всегда место в нашем сердце.
Бывает, иногда вдруг покажется, что потерялась туда дорога, песком забвенья перемело памятные стежки в прошлое. От такого чувства горько сердцу, и, словно в беззвучном крике, долгом, как журавлиный клин в осеннем небе, зайдется оно печалью.
В искуплении какой-то непрощаемой вины захочется преклонить голову перед отчим порогом. И тогда, в час душевной тоски и кротости, мелькнет перед глазами слабое, зыбкое виденье — мать провела усталой, натруженной шершавой рукой по твоей щеке… То почудится сиплый, как всхлип жалейки, предутренний крик молоденького, нераспевшегося еще петушка, когда по зябкой росной мураве убегал с удочкой к дремотно-спокойным и таинственным омутам. А то, как наяву, скрипнет очеп, полусонно зазвякает цепь и по стенам колодца гулко, с дребезгом полетит порожнее ведро озабоченной до, свету молодайки…
Милая родина.
Милая грусть.
Милая,
милая Русь!
Во время невзгод и тяжких испытаний мы обращаемся к тебе, и ты возвращаешь нам свою прежнюю любовь, врачуешь раны. Ты великодушна к нашим слабостям и за добрые наши дела щедра на славу.
Слабому, кто припал к твоей груди, ты дашь силу.
Мученика и страдальца утешишь.
Стоящему у росстани укажешь путь.
Заблудшему засветишь в ночи огонек.
Но…
Страшным укором
станет имя твое изменнику, трусу и подлецу.
Такие будут бежать твоей земли, и — где бы ни настигла их смерть — всем чужими, непрощенными уйдут они из жизни.
Горсть земли твоей, родина, и ныне, и присно, вовеки будет пухом для верных детей твоих.
Тяжелее могильной плиты ляжет она на грудь неверных.
Так было, так есть, так будет.
И никто не преступит извечный закон.
Потому что она у каждого одна — Родина, она одна в ответе за всех нас.
И не в заплечном рюкзаке носим ее, а в сердце. И ноша эта не тянет, если чист помыслами и делами.
«Когда станет тебе трудно, невмоготу, — говорил мне в далеком детстве старенький мудрый дедушка, — ты отодвинь, как недоеденный хлебушко, все заботы и хотя бы мысленно обратись из своего далека к родному порогу. И если уже не будет тех рук, что ласкали и пестали тебя, и время уже источит стены отчего дома, ты все-таки обратись душою к родимой стороне, поклонись синему вечернему небу, и звездам, и полям, что кормили тебя, и воде, что поила тебя, и всему миру поклонись».
И из этого своего далека я соглашаюсь с ним:
не тяготят и не печалят сердце святые поклоны.
Земные поклоны.
III
Теперь и не знаю, что быль тут, что небыль, но все одинаково дорого мне, всему, о чем думаю, то тревожно, то радостно отзывается душа.
Так садовник ценит и любит, и мысленным взором лелеет уже будущий плод, хотя семя едва проросло и не укрепилось корнями в почве. И тот, кто землю чует, хорошо знает: сторицей воздастся садовнику за все волнения и труды его.
IV
Мой город…
Тихие одноэтажные улицы деревянных и каменных домов с крышами под железо и черепицу.
Узенькие тротуары возле заборов и ровные мостовые залиты темным, как вишневый сироп, асфальтом, от которого — чем яростнее печет солнце, тем острее пахнет гудроном и смолою.
Запахи эти особенно хороши осенью, в тягуче спокойные дни бабьего лета, когда и центр города, и окраины завешаны и перевиты густой паутиной, точно серебристой вискозной нитью. Пахнет гарью первых листвяных костров, смолою сосновых стружек, и далеко разносятся дребезжащие, тревожные звонки трамваев. В белесом, как паутина, небе высоко-высоко серебристые самолетики оставляют след, похожий на след торпедных катеров в море…
Осенью, как ни в какую другую пору, кажется, что город похож на большую строительную площадку, где всяк занят своим делом, своим трудом, и что скоро вот — день еще или два! — работы завершатся и можно будет въезжать в новый, просторный и светлый дом.
Но то осенью…
А летом, в конце июня, после теплой дождливой ночи разом зацветают старые липы, и каждая гудит, подобно пчелиному улью. Мед золотисто-белых соцветий хмельным праздничным дурманом застилает голову. От запаха горячего асфальта и от горячей сухой пыли, поднимаемой раскаленным солнцем и ветром, саднит и першит в горле. И убежал бы, скрылся бы от этого удушья до ночи, но каблуки вязнут в топком асфальте, словно в зыбучих песках.
К вечеру следы застывают, ямочки от каблуков похожи на горошины дождевых капель, пробивших мягкую шаль дорожной пыли. И хотя свежеет, липы пахнут по-прежнему густо и терпко, но уже не шумят пчелами, разве только иногда слышен возле них полет припозднившегося работяги шмеля, летящего низко, как бреющий бомбардировщик.