Андрей Васильевич Скалон
ПИСЬМО ИЗ ДЕРЕВНИ В ГОРОД
Дочь все утро напевала одну и ту же неотвязную песню в два-три непонятных слова, вертелась, причесывалась перед зеркалом, горя ей мало. Перед квартирантом, бесстыжая, не стесняется, в комбинации маячит.
- Что ты поешь-то? - спросила Алевтина Сысоевна.- Что поешь?
- Про любовь,- огрызнулась дочь, налегая на комод животом и большой грудью.- Тебе не все ли равно?
- Плакать надо, напела!
- Молоко скиснет.
- Наглая-я, от наглая! Ишо матери да в глаза! Надсмехаешься? Думашь, хорошо делашь?
- Чо ты с утра заводишься?
- А то! Уж, видно, какая любовь - такие и песни,- прошептала Алевтина Сысоевна и нагнулась над колыбелью.
Ангельски легко вздохнула внучка во сне, почмокала соской.
За окном собирался затяжной осенний дождь. Холодно за окном. Стекла отпотели, давно уже некрашенные рамы отволгли, разбухли. А хоть бы и снег, подумала Алевтина Сысоевна, жалко только, что пеленки теперь нельзя сушить на дворе, духу в них сладкого, вольного не будет. К зиме-то все готово, кабанчик тяжелый стал, как конь: ногу копытом отдавил - неделя уже, синяк не сходит. Картошка сухая, добрая заготовлена, в подполе лежит, лук в кладовке косами плетеный, капуста, своя, правда, не удалась, купить договорилась, вот привезут в овощехранилище. С пита-нием все было хорошо, кадушка огурцов, грибков два лагушка, было на зиму и варенье смородин-ное и брусника с сахаром... Но не было Алевтине Сысоевне Цаплиной в жизни счастья.
- В магазин, что ли, пойду? - сказала Алевтина Сысоевна.- Тебя ведь не допросисся.
- Вот и сходила бы,- ответила дочь, глядя на мать через зеркало.
Подмышки у дочери выбриты, плечи в темных кружевах сытые, круглые. Противно и стыдно было глядеть, такая она стала широкая, грудастая, задастая.
- Кобылу-то выростила, прости мене господи! - вздохнула Алевтина Сысоевна. Хотелось ей бросить сумку да в сапогах прямо побежать по половичку к комоду, отматерить, оттаскать дочку за волосы, свалить, отпинать и вытащить на двор за порог, смотрите, люди добрые, смотрите на позорницу-то! А дочка сделала удивленные глаза и повернулась в невинном виде, натирая нос ваткой с кремом:
- Вот дак так, мама! - и засмеялась наглым смехом.
Шла Алевтина Сысоевна в магазин, обходя лужи, шоркая кирзой сумки по кирзовым сапогам, шевеля губами про себя, забывая отвечать встречным. На лужах замелькали капельки, как иголка в швейной машине. Алевтина Сысоевна оглянулась вверх, в небо. Шел уже дождичек, начинался. Она пониже надвинула платок, застегнула верхнюю пуговицу пальто. Дождь не мешал ей думать, а думала она об одном и том же: как бы такое написать письмо, чтобы этот кобель или деньги стал присылать и ребенка признал, или женился бы на Фроське. Нельзя попускаться, пропадет девка. Наладил - пусть отвечает. Имя одна забота - обратал, и ваших нет. А саночки кто возить будет? Мать-старуху другорядь в телегу? Спасибо, детки дорогие, отвезла я свой воз. Мои оглобельки потяжельше ваших были. Теперя уж сами. Но-ка? Эва! То-то и оно-то! Жись прожить - кишка-то выпадет!
- Здорово-те, соседушка! - Евдокия Перевощикова стала на пути, как подвода груженая, не обойдешь, не объедешь.
- Здорово, здорово.
- В магазин побежала?
- В магазин.
- А я оттеда, нету ничего.
- Мне и не надо. Хлебца да мыла.
- Дочь-то как, устраиватца?
- А! - рукой махнула Алевтина Сысоевна и пошла дальше, обойдя прямо по луже Евдокию. "Вам бы чужому горю смеяться,- подумала она, влезая на высокое крыльцо магазина, оглядываясь на соседку, маячившую вдоль по улице.- Нету ничего! А сама полные сумки ташшит! Вот уж змея, воистину!"
Летом после десятого класса поехала Фрося в город поступать в финансово-экономический техникум, на бухгалтера, поступила, а весной уже вернулась и летом родила. "В люди вышла! - плакала Алевтина Сысоевна на сундуке.- Чтоб ты пропала, окаянная, гуляш-ша-я!" Год прошел всего, а какая уезжала девчоночка? В клуб и то по разрешению ходила, у ворот ни с кем не стояла, все на нее заглядывались, веселая была, как птичка, чистенькая, мытая, косы заплетенные. Верну-лась - экая бабища! Реветь, конечно, ревела, но прощенья не просила, вредина, у матери, за позор, за стыдобу на седые материны волосы. Стала письма писать в Читу, все почтальоншу встречала, да видно голубок-то попался с кривыми коготками, ни привета из Читы, ни ответа. До слез ясно вспоминается Алевтине Сысоевне доченька, не эта, с жирными плечами, бритыми подмышками, не эта чужая женщина с чужим запахом, за которую больно и стыдно перед людями, а та - Фросюшка, дочушка разъединственная, которая и весь свет в окошке была. Давно ли в бане с соседками мылись? Они, старые бабы, кряхтели, как мужики, парились, а Фросюшка сидела на корточках внизу, ужасалась, уговаривала: "Слазий, мам! Слазий и все!". Боялась, милая, что у матери сердце не выдержит. Наливаться токо начала, грудки встали. Соседки те и сглазили, завидущие глаза. Ох-хо-хо, горе горькое! Крепенькая какая была, живая, шустрая, училась хорошо, все понимала, схватывала, смешливая. "С гуся вода, с Фросюшки вся худоба-а!" - окатывает ее, бывало, Алевтина Сысоевна из шайки холодной бочечной водой, визжит, вьется девчоночка, как берестка на огне: длинненькая, кругленькая, глазки ясненькие, воду смаргиват. Чисто держала дочку Алевтина Сысоевна, холила, к работе не принуждала, все сама, сама. Королеву, што ли, ростила! Деньги на приданое копить начала, когда Фросюшка в третий класс перешла, а денежки те, ох, какие дорогие денежки были, теперешний рубль слезы не стоит, нет, а прежний двумя обольешь, пока собьешь, сколотишь. Мечтала, вот устроит судьбу с хорошим человеком, чтобы внуки, чтобы жили миром, счастливо, как самой Алевтине Сысоевне не удалось,- полегли мужики на телеги и уехали, пьяные-горькие, на войну. Проплакала Алевтина Сысоевна до ночи на повороте дороги, под елками. На комарах распухла, по деревне обратно вели ее, под руки держали, падала. Ополоумела, можно сказать. Так полоумная всю войну и прожила, ничего не видела, не слышала, сначала свекровь, потом свекра похоронила, сама состарела, изболела, засохла. После войны счастья тоже мало было, десять лет промаялась с мужиком: ничего не мог - ни работать, ни говорить путем, по ночам криком кричал от страху. Не человек уж, кусок мяса израненного. Но с такой силой любила Алевтина Сысоевна, что дочку у судьбы выговорила, выплакала. С калекой ложилась, а любила того еще парня молодого, те полтора счастливых года перед войной, тот покос, коней, которыми вывозили они орех из тайги, снежное крыльцо, пляски у Шубиных на вечеру, тот прируб с постелью сухого мха, глаза верные, ненаглядные... А какой охотник был? Гордость какая! Сидят, бывало, мужики за вином и какую тайгу ни назовут, про какие дальние хребты речь ни зайдет - все-то он уже знает, обегал, везде-то побывал! Старики советоваться приходили! "Што же, молодая, хозяин твой дома, нет ли?" - "А где ему быть? Вон, стайку рубит!". И что силы в нем было? Таких колотов по двое не поднимали, каким он бил, таких грузов по двое не нашивали, какие он носил... Как от волшебства, растаяло все, сгинуло, в один день, в один час. Хоронила она уже обузу, каторгу свою. Соседки не стеснялись, прямо говорили - теперь, дескать, поживешь, Алевтинушка, отдохнешь от своего мучения. Но и тут укараулила судьба, состерегла! А за что? Виновата была перед кем? Грехи какие? Мешок семенного зерна в санях под соломой увезла? Сама и пострадала, куры подохли от этого зерна. Шофер знакомый заночевал, уговорил? Да какой там грех, воображение одно, будто с мужчиной полежала. В девках до замужества взять? Своего любила, не чужого, вся ему отдалась, в его волю. Одна мамаша, покойница, догадочку имела. А потом? Работала как все, клок сена не унесла. Только и спасалась - картошкой, огурчиками, грибками, ягодой на линии торговала. Да много в Талде наторгуешь? Скорые поезда остановки не делали, два состава в день, утром - вечером. Так между имя и вертелась да работала, работала. А в депутаты назначили, и от торговли пришлось отойти...