Утро 12 июля 1902 года студент Петербургского университета Андрей Журавский встретил на палубе «Доброжелателя».
После однообразно-плоской равнины Печора вступила в зону сосновых и лиственничных боров, укрывших от злых ветров поистине тропические по роскоши и мощи пойменные травы.
Из-за речной излучины показались стайки изб, амбаров, ломаная линия изгородей, и пассажиры вдруг пришли в движение, засуетились, хватая свои мешки и баулы. «Усть-Цильма!» — зычно объявил капитан, выходя на палубу, и «Доброжелатель» подтвердил это хриплым, похожим на мычание гудком.
Что он знал до сих пор об этом крае? То, что здесь простирается «царство мхов и вечной мерзлоты» и что культурное земледелие, как утверждает официальная наука, здесь так же немыслимо, как и культура вообще. То, что тут живут забитые нуждой полярные инородцы-оленеводы и замшелые старообрядцы, в большинстве своем «пьяницы, сутяги и недоимщики». И, наконец, что царское правительство выбрало глухой Печорский край местом ссылки не угодных ему лиц… Человеку, впервые попавшему в это захолустье, по словам газеты «Русский курьер», было «трудно свыкнуться с этой надрывающей душу тоской, с этой безжизненностью, безлюдьем, оторванностью, отсутствием человеческих интересов и скудной, неприветливой природой»…
* * *
По деревенским мосткам — по двое, по трое — лебединой походкой плыли девушки в длинных сарафанах и разноцветных безрукавках. Косые лучи солнца вспыхивали в высоких кокошниках, отделанных скатным жемчугом. Вызванивали серебряные и медные цепочки на груди, переливались узоры на парчовых шубейках. Тяжелые кашемировые шали с оранжевыми розами, наброшенные на плечи, отливали изысканной радугой. Наряды были, как сполохи северного сияния.
Пестрая многолюдная река разливалась по улице в полном молчании, вбирая в себя все новые и новые ручейки… Андрей широко раскрытыми глазами глядел на это пышное народное гулянье, называемое «горкой», в который раз удивляясь несовершенству человеческого знания. Ну, казалось бы, все или почти все прочитал он о Печоре и Усть-Цильме, готовясь к этому путешествию, но «горка», знаменитая «петровщина», что празднуется здесь в канун сенокоса, в этих описаниях отсутствовала. «Кто принес сюда этот обряд? — думал он, провожая взглядом статных румяных молодиц. — Почему здесь такое обилие трав, избыточность красок — здесь, у Полярного круга, где печать и наука предрекают нам полное запустение, зыбкий хаос болот и гибельные мхи?»
«Из-за лесу, лесу темного, из-за садику зелененького там летала птичка-ласточка, перелетная касаточка», — затянул кто-то из «горочниц», и в толпе мигом образовался хоровод, началось медленное хождение — «посолонь» — провожание солнца. С плавной текучестью, словно подражая самой матери-природе, хоровод плел замысловатые фигуры; он то становился излучиной реки, то сплетался венком из живых цветов, а то превращался в круг или распадался на отдельные пары. Все двигались с высоко поднятыми головами, с августейшей властной осанкой. В каждом движении скользила гордая, бесстрашная сила; поклоны были истовы и почтительны, улыбки сдержанны и светлы…
«Познать истоки поступков своих предков — познать себя, — напишет впоследствии Журавский. — Чем глубже мы будем знать свое прошлое, тем увереннее пойдем вперед. Печорский край — богатейшая кладовая истории, где бездорожье, Тиман и Урал… законсервировали островок Руси времен новгородского веча. Нужно неутомимо искать корни детства Руси и сохранить их для потомков».
Журавский забрасывал вопросами таежных жителей: почему тут такое вкусное молоко, откуда такая прорва малины, смородины, шиповника, сколько времени растут травы, что такое «выть», «мег», «грива», «кычко», нет ли в береговых откосах полезных минералов, почему летом ездят на санях? Выдержав этот натиск и немного пообвыкнув, хозяева и сами переходили к расспросам: кто ты, добрый человек, откуда и пошто пожаловал в наши края? И Журавский рассказывал, что он — сын генерала, живет в Петербурге на Мещанской улице, учится в университете, на естественном отделении физико-математического факультета, и даже написал первую самостоятельную работу «Болезни растений».
Официальная наука, Шренк, Гофман, Танфильев и другие авторитеты, говорил Андрей, относят Печорский край к арктической зоне, отрицая всякую возможность земледелия; студентам постоянно твердят о том, что тут, кроме клюквы и морошки, ничего не растет, в то время как в Летописи здешнего Великопожненского скита он с удивлением обнаружил, что здесь собирали солидные урожаи ржи, овса, гречи, ячменя.
— Так энто когда было?! — возражали ему староверы. — В бог-весть-каковские времена! Нонче уж мы ничего не садим.
— Неужели ничего? удивлялся Андрей.
— Так… самую малость. Муку купцы из Чердыни возят, а мы им пушнинку в обмен. Тем и живы.
— Ну, а картофель, лук, капуста, морковь? — горячился Журавский, не замечая, как при слове «картофель» все старообрядцы угрюмо хмурили брови.
— Неразумные речи глаголешь, вьюнош, — осаживали его старики, — Чертовым яблоком, пакостью непотребной не станем осквернять чистоту веры своей. Картофель твоя — дьявольская ягода. Кто прельстится ею — в смоле кипеть на том свете, мать-отца родных в геенну огненную ввергая, — И добавляли при этом, что тех, кто осмеливался вкусить «чертово яблоко», прежде насильно окропляли святой водой, поминали недобрым словом, а то и выдворяли из деревни.