– Москова-а-а-а-а…
Рот растягивается то ли в зевоте, то ли в недоумении-удивлении:
– Москова?!
Что-то болотисто-лягушачье в названии столицы нашей, одновременно с чем-то бабьим, румянощеким, жопасто-грудастым, и с отрыжкою после сытного обеда, в зевоту переходящею, и с деревенской спесью, задором, надрывным окриком, пердежом, гордостью и спесью, теперь уже столичной:
– Мы – Москова, а вы кто такие?!
Более полувека обитаю в этом городе и в окрестностях его, а что такое Москова – так до конца и не понял. Город? Деревня? Страна? Государство в государстве?
Столица. Вот слово, вроде бы все объясняющее и ставящее на место. Но пожуешь его, пожуешь – и выплюнешь: мало в нем проку, ничего по сути не проясняет. Ну, столица. Столиц в мире много. А образ ее каков? Суть в чем?
Место, где стоит вертикаль власти. Где сходятся все пути государственные. Это понятнее. Голова огромадного имперского дракона. Ставшего теперь бронтозавром. Все нервы и вены от гигантского многовекового туловища тянутся сюда.
Мегаполис, в который несут и везут со всех концов страны. И едут с челобитными. Например, из Горного Алтая. Едут с челобитными на лошадях по горным тропам, с кожаными кошелями золота и изумрудов, под охраной ратников, потом пересаживаются на “мерседесы” с мигалками, укладывают кошели в багажники, едут в Кремль.
На картах географических Москва круглая. Яйцо эдакое, с белком спальных районов и желтком центра. А в желтке – бордовый треугольник: Кремль. Как зародыш в яйце из-под деревенской курицы.
Созерцание Кремля еще в детском возрасте вызывало оторопь: как-то торжественно и страшно, везде милиционеры, флаг, а рядом еще мумия желтая в сундуке малахитовом лежит, которую надо всем с детства почему-то любить, куранты бьют грозно… Вводили в Кремль за руку, показывали и рассказывали: вот Царь-пушка, вот Царь-колокол. Чудовища! Зев Царь-пушки, готовый тебя проглотить, а потом выстрелить тобою во врагов России. А колокол, который треснул, как мне всегда казалось, от самооглушения…
Нет, от Кремля, от сталинских высоток, от “челюсти” Нового Арбата хотелось бежать в московские переулки. В них была прелесть. Уют. Они до сих пор человеческого размера. Наверное, единственное по-настоящему городское в Москве. Кривоколенный, Столовый, Гнездниковский, Староконюшенный… В них хорошо было гулять, разговаривать, пить портвейн и целоваться. Было. Ибо теперь они забиты дорогими и грязными автомобилями. Они стоят там даже ночью. Целоваться рядом с ними как-то не очень эстетично…
Очаги человеческого в Москве: переулочки да бульвары. Да еще дворы московские. Хотя дворы нынче все перекрыты шлагбаумами, словно это государственные, запретные зоны. Увы, из уюта переулков быстро вырастаешь и выходишь на проспект. А там высотки, поток машин, ветры государственные и энергии социальные… неуютно.
Что теперь с Московою-то?
Как-то много всего. После сталинского, хрущевского и брежневского по ней прошлись еще пара мощных катков: лужковский и собянинский. Катились быстро, нахраписто, дорого, оголтело и безвкусно. Сперва строили ларьки у метро, потом в одночасье их сносили. Ломали старые здания. Асфальт сменили на плитку. Еще раз. И еще раз. Плитка дышит кладбищенско-казенным духом. Москва теперь как бы зачищена под сталинско-брежневский эталон государственной столицы. В духе дня, как говорится. Нынче в моде застой. Выметено все чисто. Ярко освещено. Стоят светящиеся украшения, напоминая праздники в детском саду. Проносятся государственные эскорты с мигалками.
Чистая, подмороженная Москва.
Она дышит высокомерным пространством отчуждения от человека.
Есть новизна, есть роскошь, сразу нагло бросающаяся в глаза. Но нет уюта. Полно дорогих, сногсшибательных ресторанов. Но крайне мало недорогих и уютных.
С каждым днем убеждаюсь: в этом городе по-настоящему счастливы чиновники, электронно-платежные системы и автомобили. Это их город. Обычного человека Москва по-прежнему не замечает, как и в советское время. Она его перемалывает в некий биофарш, обслуживающий чиновников, машины и банкоматы. А при случае – пережует и выплюнет.
А уж про экологию и биоэнергетику и говорить страшно…
Мне возразят: в этом и есть новый московский стиль. Наверно. И стоя в пробках из грязных машин, я себя убеждаю: да, это и есть моя Москва. И другой не будет. Ее надо любить. Я старался это делать в семидесятые, когда она была пустоватой, с очередями и лозунгами, вроде “Партия – бессмертие нашего дела!”, в новорусские девяностые, когда быстро и курчаво строили, стараюсь и сейчас, в вертикальновластные, плиточно-бордюрные нулевые.
И с каждым днем понимаю, что близка мне по-настоящему только Москва конца XIX века. И по размеру, и по стилю. И по духу. Кинохроника той Москвы завораживает. О такой Москве приятно мечтать, стоя в пробке на Ленинском проспекте. Хочется нырнуть туда и оказаться на ее нешироких улицах человеческого размера с рысаками, калачами, Хитровкой, Охотным Рядом, Сухаревкой, городовыми, гимназистками, юнкерами, дамами, господами, приказчиками и половыми, говорящими на настоящем русском языке. Язык современной Москвы писателю может быть приятен разве что феноменологически.