Город возник из ничего и какое-то время парил над равниной в лиловых струях кипящего воздуха. У города были широкие плоские зеленые крылья. Потом кварталы встали на свои фундаменты.
— Чиройлиер, — объявил Ракитин. — Люби и жалуй.
Якорь был отдан, и он, словно капитан, напряженно ждал, удержит ли судно тугая, звенящая цепь. Течение могло понести их дальше. А куда — дальше? И зачем — дальше?
Замелькали деревья, почти черные, шарообразные, и овальные, и стреловидные. С разными скоростями перемещались розовые и белые фасады, шиферные крыши, какие-то стеклянные и фанерные киоски и неожиданные на этом обыденном фоне яркие цветочные клумбы.
— Нам должно повезти! — улыбнулась Катя и придвинулась к своему спутнику.
Он словно не услышал этих горячих, окрашенных в ожидание слов. Он смотрел на город, который, наверное, примет их и согреет и предоставит поле для сева. А возможно, он их отвергнет. Лениво и равнодушно скользнет по ним взглядом и отвернется. Синица или журавль? Но пока и синица не очень-то шла им в руки.
— Повезет, вот увидишь! — сказала Катя, и прижалась к нему, и погладила его руку, и подождала ответной ласки, и не обиделась, не дождавшись ее.
— Не знаю, — сказал Николай Петрович, не отрывая пытливого взгляда от непритязательных домов.
— Повезет, обязательно повезет, я верю в твою звезду. У меня интуиция. И у меня ты.
«Ты ни в чем еще не уверена, — подумал он. — А вот я, я уверен. Ты смотришь на жизнь не так и понимаешь ее не так. Другое ощущение бытия? Перевес эмоционального начала над логическим?»
Он обнял ее, и она поняла, что но прибавила ему уверенности.
— Ты ведь умный-умный!
— Не льсти, — попросил он.
— Ты у меня самый умный, и самый лучший, и самый нежный.
— Какая ты непоседливая. Зажмурься! Я скажу, когда открыть глаза.
В двух городах, Зарафшане и Навои, его идеи сочли журавлем в небе. Журавль — он ничей и будет ничей. Конечно, прямо ему не отказали. Но, не встретив понимания, он отступил. Люди не были готовы поддержать его. Можно ли винить их за это? Он винил только себя. «Мы — сами, мы — без вас, мы — как привыкли!» Это не было произнесено, но это подразумевалось. Пожалуйста — сами, пожалуйста — как привыкли. Оставалось извиниться за причиненное беспокойство, и он извинялся и откланивался. Инициатива снизу, ее пути-дороги. Да и нужна ли она? Не лучше ли помалкивать, набрав в рот воды?
Нетореные пути влекли и влекут немногих. Сделав этот вывод, он не возгордился причислением себя к немногим, он только попытался войти в их положение. Лишние хлопоты, мытарства, необходимость доказывать, убеждать, оспаривать аргументы оппонентов, которым страшно дороги их азбучные истины, — лучше от этого быть подальше, подальше. Все познается в сравнении, а сравнение говорит, что наезженная колея и спокойствие милее. Он вспомнил августовскую черноморскую волну, которая набегает лениво, как бы делая одолжение, и поднимает на зыбкий гребень, и качает, как медленные качели. Да здравствует все привычное, что уже было вчера и будет завтра, и послезавтра, и во веки веков! «Не юродствуй, — сказал он себе после Навои и Зарафшана, — жизнь не так проста, и ты имел дело не с одними консерваторами. Надо, чтобы тебя ждали».
Он побывал у своего друга, который теперь работал инспектором в Центральном Комитете Компартии Узбекистана, и заручился его поддержкой. Друг порылся в своем багаже и назвал Чиройлиер. Приезду Ракитина в этот город предшествовал звонок сверху, русское «авось» исключалось: его рекомендовали.
Зашипело, засвистело. Пролеты моста висели над слепящей гладью большого канала. Железо грохотало о железо, и гудел, вибрировал потревоженный металл.
— Ничего городок, — сказал Николай Петрович. — Ты как считаешь?
— Я — как ты! — тотчас откликнулась Катя.
«А ничего городок!» — мысленно повторил он. Здесь им надо будет пустить корни, стать своими для граждан Чиройлиера и для отцов города, в первую очередь для отцов: удастся это, получится и остальное. «Здесь целина, и здесь уважают новаторов», — еще подумал он, готовясь к предстоящему диалогу. Он не боялся. Но очень не хотелось опять остаться ни с чем. «Умозрительствуешь! — укорял он себя в следующую минуту. — Все это общие рассуждения. Но всегда конкретны люди, за которыми закреплено право решать. Они за тебя или против. И если они против, на второй план откатывается твоя правота, и понятие справедливости, и понятие долга. Если люди, решающие твой вопрос, против инстинктивно, по природе своей человеческой, апеллируй хоть в ООН — они не изменят своего мнения».
Здание горкома партии отличало отсутствие архитектурных излишеств. И весь Чиройлиер не был обременен ими. Комфорта, как им показалось, в городке тоже было в обрез.
— Ну, ни пуха тебе, ни пера! — воскликнула Катя и подтолкнула Николая Петровича к добротным дубовым дверям.
Села на скамейку против благоухающих роз и прохладного фонтана. Сложила руки на коленях, стиснула ладонью ладонь. Если и здесь не получится, придется возвращаться в Ташкент. Нет, только не возвращение на круги своя. Там ему будет просто невмоготу, и ей тоже. И она мысленно убеждала незнакомого ей человека, секретаря Чиройлиерского горкома партии, внять доводам ее мужа и согласиться на эксперимент. Только согласиться, всего-навсего согласиться. Она верила в Николая Петровича. Верила, и одновременно присутствовало беспокойство и за его, и за свой завтрашний день. Оно пришло и осталось, как остается болезнь, — не спрашивая разрешения.